В том случае, когда Филон приводит очень стоическую по духу интерпретацию, в которой дерево жизни уподобляется человеческому сердцу (что очень напоминает Хрисиппа, который хотел показать, что рассказ Гесиода о рождении Афины из головы Зевса не противоречит стоическому учению о сердце как средоточии ума[104]), он отвергает ее именно под тем предлогом, что она не физическая, φυσική, но, скорее, медицинская, ιατρική[105].

Мы не встретим у Филона физической интерпретации в стоическом смысле этого слова, так как все, что у него объединяется под этим понятием, носит характер метафизических толкований. Они касаются либо проблемы отношения души с Богом[106], либо собственно метафизической реальности[107]. То, что Филон понимает в этих случаях под понятием физики, наиболее близко соотносится со среднеплатоническими представлениями об этой области философии. Так, Алкиной пишет:

Предмет физики — познать, какова природа мира и что за существо человек и какое место занимает в космосе, и то, промышляет ли бог обо всем и промышляют ли другие боги, подчиненные ему, и каково отношение между людьми и богами [108].

Согласно Алкиною, который, в свою очередь, следует в своем определении перипатетической традиции[109], физика предполагает рассматривать человека в его отношении к Богу, а Бога — в Его отношении к миру и человеку. Таким подходом поясняется постоянная включенность этической проблематики в сферу филоновских представлений о физике, так как этика Филона принципиально теоцентрична. Так, в трактате «О жертвоприношениях Авеля и Каина» физическая (102) интерпретация слов все, разверзающееложесна... мужского пола— Господу (Исх. 13:12) состоит в том, что Богу надо приносить добродетели, ибо они — мужское потомство души, тогда как страсти — женское и для Бога не годятся.

Для характеристики физической аллегории Филона особенно важно то, что понятие природы неразрывно связывается у него с понятием созерцания, ^ωρ/'α[110]. Тем самым тональность его философской мысли определяется весьма точно. Само по себе словосочетание созерцание природы восходит к Аристотелю[111], но учитывая, что слово созерцанием созерцать используется у Филона не в строго научном смысле аристотелевского рассмотрения, а в платонико-пифагорейском смысле некоей мистической умственной деятельности (Филон привлекает специфическую терминологию и специфические концепты, не оставляя сомнений в этом[112]), то и все понятие в целом уместнее возводить к пифагореизирующей философии его времени.

Дело в том, что понятие природы с давних времен является центральным понятием пифагорейской философии[113]. Так, Океллу приписывалось сочинение «О природе мира» (Πβρι του παντός φύαεως), Тимею — «О природе космоса и души» (Πβρ/ φύσιος κόσμω και ψυχας), сам Пифагор называется Горацием не последним автором [книг посвященных] истине и природе[114], что свидетельствует о том, что подобные тексты ходили и под его именем. Уже в «Протрептике» Аристотеля, призванном обратить к философской, то есть созерцательной жизни, Пифагору был приписан идеал «созерцания природы»:

Когда Пифагора спросили, чего ради породила нас природа и бог, то он ответил: «Чтобы смотреть на небо» (τό $&άσασ$αι τον ουρανόν ), и назвал себя созерцателем природы (θεωρόν της φυσεως), и что именно ради этого он пришел в эту жизнь[115].

То же самое о Пифагоре передают Цицерон и Ямвлих[116]. Однако идеал созерцания природы не остался только в рамках доксографии о Пифагоре, но сделался самостоятельной частью неопифагорейской философии. Идея созерцания природы встречается в неопифагорейских псевдоэпиграфах, обогащаясь более специфической философией аристотелевского корпуса, к которому эти трактаты тесно примыкают[117]. Указанная мысль развивается, например, в трактате Периктионы «О мудрости» (Πβρί σοφίας)[118]:

Человек родился и возник для того, чтобы созерцать логос всей природы (^εωρησαι τον λόγον τας τώ ολω φύσιος), и дело мудрости — приобрести это и созерцать разум сущего (ταν των ιόντων φρόνασιν).

В тексте Периктионы речь идет не о самой по себе природе, но о ее логосе или уме (φρόνασιν). И точно так же мы встречаемся с концептом созерцания разумной природы у Псевдо-Архита (что отражено в самом названии трактата — «О логосе мира», Περί του παντός λόγου), Ямвлиха[119] и в анонимном пифагорейском сочинении «О критерии»[120]. Этот акцент в идее созерцания природы обусловлен воззрениями Аристотеля, согласно которому божественность природы определяется ее рациональным характером, тем, что у нее есть логос[121].

Те же самые особенности мысли свойственны и Филону. Рациональность природы — это константа филоновской картины мира[122]. Логос природы отождествляется с ее законом, νόμος[123], воплощенным, как уже упоминалось, в Законе Моисея. В этом смысле природа у Филона отчасти обожествляется, получая качества и характеристики, которые могут быть отнесены только к Богу[124]. Однако, присутствуя в виде Своего логоса в природе, Бог в то же время остается для Филона трансцендентным миру, а сочетание двух этих концептов в единой философской системе — устойчивый признак все той же перипатетизирующей, неопифагорейской традиции[125].

Процесс постижения любой природной тайны обусловлен при этом родственностью и соприродностью двух логосов — божественного и человеческого, в постигаемом и постигающем[126], но и эти представления о родстве ума в человеке с умом божественным, будучи изложены Платоном в «Тимее» и других диалогах[127] и развиты Аристотелем в диалогах и научных сочинениях[128], получили весьма широкое распространение в неопифагорейских псевдоэпиграфах[129]. Имея все это в виду, рассмотрим снова, как описывается Филоном аллегория терапевтов в трактате «О созерцательной жизни»:

Истолкования священных сочинений состоят в том, что через аллегорию они указывают на скрытый в них смысл. Ибо эти люди считают, что все законодательство подобно живому существу, и его тело — это буквальные предписания, а душа — заложенный в словах невидимый смысл (τον εναποκειμενον ταΐς λεξεσι αόρατον νουν), в котором разумная душа начинает отчетливо созерцать сродное (εν φ ήρξατο ή λογική ψυχή διαφερόντως τα οικεία ^εωρεΐν), словно бы увидав отразившуюся в зеркале имен дивную красоту мыслей, и, раскрыв и разоблачив символы и изведя на свет обнаженные мысли, вручает их тем, кто способен при помощи малого намека созерцать неявное чрез явное (τα αφανή διά των φανερών ^εωρεΐν)[130].

Разумная душа (η λογική ψυχή), то есть, иными словами, логос души, стремится как к сродному (τα οικεία) к смыслу-уму (νουν — Филон играет на значении этого слова), скрытому в Законе. В результате этого происходит постижение тайного смысла, выражающееся в созерцании (τα αφανή δια των φανερών ^εωρέΐν) и запечатлевающееся в аллегории. Весь комплекс идей, связанных у Филона с аллегорией природы, — а это, говоря кратко, — созерцание рационального в ней, обусловленное родством божественного и человеческого логоса, — ближе всего к той среднеплатонической традиции, которая, помимо Филона, лучше всего отразилась в неопифагорейских трактатах перипатетизирующего направления.

Резюмируя все сказанное об аллегорическом методе Филона, надо заключить, что его аллегорический комментарий к Ветхому Завету возникает в русле общегреческого, эллинистического подхода к текстам варварской традиции; принцип применяемой им аллегории на техническом уровне воспроизводит — по собственному его указанию в трактате «О том, что всякий добродетельный свободен» — практику толкования пифагорейских символов: этим, в частности, объясняется преобладание этических интерпретаций; в теоретическом плане аллегория понимается Филоном как проникновение через созерцание в тайный, расположенный за внешней стороной Закона, ноуменальный пласт Завета. Это проникновение возможно благодаря родству логоса (ума) природы с логосом (умом) человека. Все аспекты этого представления, в котором неразрывно соединены понятия природы, созерцания, родства природного и человеческого логоса, в совокупности лучше всего отражены неопифагорейской традицией. Решение же того вопроса, в какой степени эта практика могла проникнуть в эллинистические иудейские круги — и даже до синагог, — остается в сфере гипотез и делом личных интуиций каждого исследователя.


ПРОБЛЕМЫ ФИЛОСОФСКОЙ ИНТЕРПРЕТАЦИИ СОЧИНЕНИЙ ФИЛОНА

За многие годы филоноведческих исследований философское содержание трактатов Филона определяли по-разному: Филона считали и эклектиком[131], и самобытным еврейским философом, который только пользуется терминами греческой философии[132]. Однако в современном филоноведении наиболее серьезно обсуждается вопрос о связях Филона со средним платонизмом. Такие представители этой точки зрения, как В. Тайлер, У. Фрюхтель, Дж. Диллон, Д. Винстон, Т. Тобин, Р. Берхман, Г. Таррант, Г. Стерлинг[133], убедительно доказали, что связь Филона с этим направлением современной ему философии не подлежит сомнению. Вопрос стоит лишь о степенях и формах этой зависимости[134], говоря точнее, о том, где все-таки следует ставить акцент — на живой связи Филона с окружающей его философской средой платонических школ или на приверженности духу ветхозаветного текста, как его понимал Филон, ради которого он отказывается от абсолютной верности той философии, в категориях которой по преимуществу думает.