Среди гула возгласов, под звуки неистового смеха и песен, царь вполголоса разговаривал с Марьей Даниловной:

– Не выпить ли нам за здоровье Орлова? – тихо сказал он ей, и в его глазах загорелся суровый огонек.

– Орлова? Почему именно Орлова?.. Ах… да! Налей, выпьем!

– Он тебе нравится?

– Орлов? Я люблю… его.

– А! Ну так выпьем…

Петр вдруг, наклонившись к самому уху Марьи Даниловны, шепнул ей.

– Правда ли, Машенька, что ты убила Стрешнева?

Марья Даниловна вздрогнула, отшатнулась от царя, широко раскрыла свои испуганные глаза.

Но это был лишь мгновенный и кратковременный проблеск сознания.

Тотчас же впала она в прежнее состояние и, захохотав, ответила:

– А, конечно, убила…

Она закрыла глаза.

Инстинкт самосохранения боролся в ней еще с опьянением. Но смех, непрошенный смех, редкий, отрывистый, странный, овладел ею…

– Разве ты не знал этого? – говорила она. – Разве не ты помогал мне в этом? Или кто другой? Нет, ты, конечно, ты… Так что же ты спрашиваешь? Да ты кто?.. Цыган?

– Цыган.

– Ну, вот видишь. А еще спрашиваешь.

– И детей своих ты тоже убила?

– Ах… их тоже! Ты все знаешь… Что ж ты пристаешь ко мне? Ты ведь цыган?

– Цыган.

– Ну так ты еще, пожалуй, царю скажешь.

– А ты боишься царя?

– Я не люблю его.

– Вот как! А кого же ты любишь?

– Того… как его?.. Молоденького… Орло…

Она не могла окончить своей отрывистой речи. Тяжелая рука царя опустилась на ее рот.

– Молчи, – сказал он ей сурово, и его черные глаза загорелись. – Люди! – закричал он громовым голосом, обращаясь к прислуге. – Взять тотчас эту женщину и отнести ее на кровать в ее комнату… Пока не отведут ее на плаху.

Царь тотчас же уехал.

Часть гостей ничего не заметила и продолжала пировать как ни в чем не бывало, но Телепнев и Наталья Глебовна сидели бледные от ужаса. Они слышали слова царя, и теперь глядели на опустелое перед ними место.

Телепнев крепко сжал руку жены…

– Итак, кара Божия наступила для сей преступной женщины, – прошептал он.

Несколько времени спустя пришедший наконец в себя благодаря оттираниям свояченицы Меншиков бегал уже беспокойно по палате и спрашивал у всех, где царь.

Но никто не мог ему ответить в точности.

Тогда он сильно обеспокоился…

Он смутно помнил, что здесь что-то готовилось, что-то должно было совершиться, но что именно, не мог тотчас припомнить.

И вдруг мысль осенила его…

– Да где же Марья Даниловна Гамонтова? – спросил он одного из слуг, и тот сказал ему, что произошло.

Меншиков подошел к столу, наполнил до краев пустой кубок, попавшийся ему под руку, и залпом выпил его…

XV

Марья Даниловна лежала на кровати.

Чуть брезжил рассвет осеннего мутного петербургского утра. Мелкий дождь барабанил в окна, и небо, казалось, плакало беспомощными, больными слезами, такими, какими бы заплакала она сама, если бы могла плакать.

Но она не могла плакать.

Что-то мрачное и тяжелое, давящее, ползло по ее уставшей душе и сжимало ее сердце…

Она чувствовала себя больной и разбитой. Голова ее горела, как в огне, и сильно болела.

Как ни напрягала она усилия своих воспоминаний, ничего точного, ничего определенного она не могла вспомнить…

Что произошло вчера вечером? Помнила она, что приехала к Зотову, что ей нездоровилось, что она сидела за столом и много пила. Но почему она много пила, кто ее побуждал к этому, что было потом – она ничего не знала.

Порой перед ее умственным взором вставал образ царя. Понемногу вспомнила она, как они сидели рядом, как они пили, как он что-то шептал ей…

Но затем все заволакивалось туманом, и сознание отказывалось ей служить далее.

Она хлопнула в ладоши, и в комнате появилась Акулина.

– Поздно ли я вернулась вчера домой? – спросила она.

Акулина смешалась, потупила взоры и, видимо, не решалась ответить.

– Что с тобой? – спросила ее Марья Даниловна. – Говори же!

Но Акулина вдруг заплакала.

Марья Даниловна вздрогнула…

– Что случилось? Говори скорее! – спросила она испуганно.

Акулина тогда рассказала ей:

– Тебя привели под руки два лакея. Несчастье, сударыня, у нас в доме, ой, какое несчастье!

– Какое?

– У дверей твоих апартаментов поставлена стража.

– Стража! Зачем?

– Не ведаю про то. А только никого к тебе допускать не велено. И говорят, сие по указу царскому.

И точно молния сознание прорезали воспоминания Марьи Даниловны…

Разом точно выплыли из тумана все подробности вчерашнего происшествия. Она вспомнила и царские речи, и свои ответы.

Ей стало холодно, и она закуталась в пушистое покрывало.

Дрожь била ее тело.

– Так вот что! – промолвила она. – Я проговорилась… Царь нарочно напоил меня!

Она чувствовала, что настали ее последние дни. Черное прошлое вставало перед ней грозным тяжелым призраком.

Всю жизнь она боролась с этим прошлым, всю жизнь старалась заглушить в себе мрачные воспоминания о своих преступлениях и, когда, казалось, она достигла высокого положения, почета, все всплыло наружу, и вот она, как прежде, низвергнута в прах и поставлена лицом к лицу со своим прошлым.

Кара близится. Жертвы ее требуют отмщения. Возмездие вопиет к небу!

Душа ее устала бороться. Что делать? Уступить? Сдаться, покориться?

Но нет, не таков нрав у нее! Она будет еще бороться, будет бороться до последнего издыхания, до последней капли жизни. И пусть это ни к чему не приведет, но она не сдастся, не положит своей головы под плаху без борьбы.

Еще надо доказать, что она виновна…

За дверью послышались шаги, мягкие и вкрадчивые… Она подумала сначала, что это шаги царя, но потом, прислушавшись, сразу узнала их.

Это были шаги Меншикова, ее злейшего врага, очевидно, предавшего ее.

Дверь отворилась, и на пороге показался действительно Меншиков.

Лицо у него было свежее, несмотря на вчерашнюю попойку, и веселая довольная улыбка блуждала около его губ.

– Здравствуй! – кивнул он ей головой. – Вышли, пожалуйста, свою девку, мне нужно сейчас говорить с тобою.

Она велела Акулине выйти.

Меншиков взял кресло, подкатил его к кровати и внимательно взглянул на Марью Даниловну.

На лице ее уже не отражалось ни малейшего беспокойства.

Она быстро, заслышав еще шаги князя, постаралась стереть с лица все слезы ужаса за свою судьбу, и оно было теперь ясно, как солнечный весенний день.

Меншиков опустился в кресло и беспокойно задвигался… Уж чего доброго не помирился ли с ней царь, не простил ли ее? Но нет, ему известно, что со вчерашней ночи никто не входил к ней в комнату.

«Это гордость ее сатанинская», – подумал он с озлоблением.

– Что тебе нужно, что ты пришел ко мне, даже не дав мне встать и одеться? – сурово спросила она его, чтобы овладеть первой разговором.

– Ведомо ли тебе, что царь приказал предать тебя на суд? – спросил ее Меншиков.

– Добился-таки своего, Данилыч, – сказала она.

– Добился-таки, Даниловна, добился! – ответила он ей в тон.

Она облокотилась на подушки и посмотрела на него прямо в упор.

– Подло это с твоей стороны, – заговорила она сильно, – подло и низко. Ты добивался моей любви, ты, старый, изживший человек, ежели бы я согласилась на твои предложения, ты бы покрыл меня. Но вот я отказала тебе, и ты теперь мстишь мне, одинокой, покинутой женщине. Стыдно и гнусно сие, Данилыч!

Он покачал головой.

– Не кори меня зря, Даниловна! Не столь моя вина тут, сколь вины других.

– Кого? – быстро спросила она.

– Про то ведают царь и его совет.

– А в чем обвиняют меня? – спросила Марья Даниловна тихо.

– Во многих студных и тяжких злобах и ненавистях, кои причинили иным людям конец живота. В убиениях и потоплениях, в ограблениях, обманных деяниях и во многом прочем…

Она пожала плечами.

– Все сие доказать надлежит.

– А ты сама запираешься?

Она оглядела комнату…

– Князь, ты неглупый человек, – проговорила она, – да и я не дура петая. Свидетелей здесь нет между нами, мы одни, и я могу без опаски сказать тебе правду. Да, я все сделала это, но что из того?

– Как что? – изумился он.

– Что из того? – упрямо повторила она. – Я запрусь на суде, ото всего отрицаться стану. Ежели у нас есть суд истинный, а не подставной, он никогда не сможет обвинить меня. Предупреждаю тебя, я никогда не сознаюсь.

– Госпожа моя! – воскликнул Меншиков. – Сие поведение твое будет не у места.

– Почему?

– Поелику ты уже во всем созналась царю.

– Вот на! Да ведь, созналась я в пьяном виде. Мало ли, что может наклепать на себя человек, когда Господь у него рассудок отымет или когда его напоят проклятым зельем? Я бы и не то могла сказать.

– Царю известно все… Понимаешь – все: то, что было до Мариенбурга, и то, что было после в Стрешневке… И про озеро, и про пожар – все.