Вскоре он выбрался на зеленую дорогу, идущую вдоль гребня Большой Меловой, от одного конца земли до другого. Некоторое время он бежал по ней, затем пересек встречную тропу, начинавшуюся у прибрежных болот, и свернул от моря. Солнце садилось на западе, когда он спускался по крутому склону в лощину, где прятался его родной дом. Вечерний свежий воздух обволок всю громаду гор, округлую, как спина гигантского кита; причудливые тени от приземистого боярышника закрыли наполовину склон, а все кручи и выбоины, невидимые при солнечном свете, теперь отчетливо вырисовывались в ярком золоте заката. Их семейное пастбище у входа в лощину было уже погружено в тень, но за ним — там, где ущелье расширялось, — дерновая крыша их дома, хорошо просохшая за лето, поблескивала, словно собачья шкура, и дым был трепетно–синим, как цветущий лен на ветру.

Он не пошел к калитке, выходившей прямо на поле, а отыскал в колючей изгороди свой привычный лаз и прокрался к дому мимо коровника и навеса, где стоял большой плуг, в который впрягали двух быков. Драстик, судя по всему, был на охоте и вряд ли мог вернуться до темноты. Но мать и дед наверняка были дома, и Блай, конечно, тоже. Когда он подошел к задней стене жилища, его сразу обдало теплом. Дерн здесь был отогнут, чтобы дать доступ свету и воздуху. Ему в голову пришла дерзкая мысль: «А что, если влезть на чердак и спрыгнуть вниз, как уховертка из соломы, когда они ничего не подозревают».

Скат круглой, островерхой крыши, доходившей почти до земли, был довольно пологий. Однако лезть по сухому дерну оказалось нелегко: ноги то и дело соскальзывали. Стараясь не шуметь, он наконец добрался до дымового отверстия. Теперь все было проще. Забравшись повыше, он крепко вцепился в дерн и скользнул между торчащими балками. Ухватившись за конец балки, он бесшумно — ибо, когда надо, никто не умел так тихо двигаться, как Дрэм, — спрыгнул и растянулся на самом краю чердачного настила

Получердак под самой крышей был погружен в теплый таинственный мрак, прорезанный, будто золотым мечом, полосой закатного солнца, проникшего сквозь отверстие в дерне. Густой запах плесени и пыли перебивал еще более острый пряный аромат трав, свисавших гирляндами со стропил, и резкий звериный запах шкур, оставленных здесь до зимы. Тут же, под балками, среди свежей бурой шерсти последней стрижки, лежали запасные хозяйственные орудия и плетеные корзины с одеждой и обувью Рядом с травами и вяленой медвежатиной была развешана конская сбруя, а на полу стояли кувшины с двумя ручками, наполненные сладким душистым медом, которым вся семья кормилась от одного сбора до другого

Там, где кончался настил, вечно в колечках дыма, поднимающихся от очага к дымовому отверстию в крыше, свисали два щита: щит Драстика, перешедший к нему от отца, и большой круглый щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Он принадлежал деду и должен был в один прекрасный день стать собственностью Дрэма.

Однако Дрэма сейчас мало занимали все эти хранившиеся на чердаке вещи. Лежа на животе на самом краю настила, он пытался разглядеть, что делают люди в хижине. Забавно смотреть на них, когда они тебя не видят. От их глаз он был скрыт толстой балкой, поддерживающей крышу, и дедовым щитом. Во все стороны от темнеющего очага и постепенно угасающей пыльной золотой полосы света разбегались бурые тени, окутанные дымом от тлеющих углей. У входа, где было посветлее, мать сидела за высоким ткацким станком, на котором с помощью треугольных глиняных грузил была туго натянута основа. Он слышал негромкий ритмичный стук челнока, когда мать прокладывала нити рядами.

Густой запах жирной баранины в бронзовом котелке, висящем над очагом, ударил ему в нос. Рот наполнился теплой слюной. Он вспомнил, что целый день ничего не ел, кроме миски утренней похлебки в горах у пастухов.

Дед сидел у очага на сложенной вдвое шкуре медведя, убитого им еще в то время, когда мир был молодым. Дед напоминал седого нахохлившегося орла, который когда–то тоже был золотистым.

По другую сторону очага, на женской половине, Блай, сидя на корточках, переворачивала в горячей золе ячменные лепешки. Маленькие смуглые руки так и летали над глиняным горшком. Она находилась как раз под дымовым отверстием, и ему ничего не стоило плюнуть ей на голову, как на зайца, пригревшегося на солнце на уступе заброшенного кремневого карьера, к северу от летних овечьих троп. Блай не была его сестрой. Он почти не помнил, как она появилась у них в семье, знал только, что это произошло, когда бронзовых дел мастер пришел с Западных Островов. С ним была женщина, дикое темнокожее создание со смоляной гривой волос и глазами черными как ночь. Она едва держалась на ногах и умерла вечером, оставив в папоротнике у стены блеющее новорожденное дитя. Бронзовых дел мастер совсем не интересовался ребенком и два дня спустя ушел по тропе, ведущей в глубь острова, бросив на произвол судьбы младенца. «На что она мне? Что я буду с ней делать? — сказал он на прощанье. — Быть может, я еще вернусь сюда». Но он не вернулся. Блай теперь была семилетней девочкой, темнокожей и темноволосой в мать, и жила она в доме, все обитатели которого были огненно–рыжие и где она не чувствовала себя своей. Блай верила, что в один прекрасный день вернется бронзовых дел мастер. «Отец все равно приедет за мной», — повторяла она как заклинание против всех обид и несправедливостей. Она цеплялась за эту веру, как за единственное свое достояние. Всем было ясно, что он никогда не вернется. Всем, кроме Блай, потому что Блай была дурехой.

Дрэм решил, что не станет плевать на нее, иначе сразу поймут, что он на чердаке. Теперь он целиком переключил внимание на мать. Ткань на станке увеличилась в объеме с тех пор, как он последний раз ее видел, впрочем не очень сильно. У матери всегда хватало других дел. Ткань была тонкая, в лилово–красную клетку. На станке сейчас была натянута красная шерсть, алая горячая эмблема воина, цвет самого мужества. И носить его не полагалось ни женщинам, ни Темнолицему племени. Он предназначался одним только мужчинам. Придет и его час — он окончит Школу Юношей, убьет своими руками волка и станет настоящим мужчиной, воином своего племени. И тогда он получит дедов щит, а мать заправит станок алой пряжей, специально для него.

Оторвавшись от созерцания в огне былых битв, дед поднял серо–золотистую голову и остановил взгляд на женщине, сидевшей за ткацким станком.

— Что–то медленно подвигается твоя работа, — прокаркал он дребезжащим голосом, который шел откуда–то из глубин его существа. — Закончишь — сделаешь мне подкладку под бобровый плащ. Старая висит клочьями.

Мать посмотрела на него через плечо. Она выглядела усталой. На тонком красивом лице совсем обтянулись скулы, такие острые, что, казалось, о них можно порезать руку

— А я хотела сделать из этого куска подкладку Драстику. Ему тоже нужен новый плащ. Тот, что он носит, совсем прохудился — не спасает ни от дождя, ни от ветра.

— Драстик молодой и ветер ему не страшен. Он подождет. Следующий раз заправишь станок для него.

— Следующий, следующий, всегда только следующий, — сказала тихо мать. — Иногда я жалею, что не родилась мужчиной. Временами так надоедает прясть, да ткать, да молоть зерно.

Дед сплюнул в огонь:

— По правилам три невестки должны были бы ткать и молоть для меня.

— Тогда было бы три сына, на которых им пришлось бы ткать. — Она неожиданно рассмеялась недобрым усталым смехом, отбросив со лба рыжую прядь, которая всегда выбивалась из–под голубой сетки, стягивающей волосы. — Или тебе хотелось бы, чтобы все они были вдовы?

Дрэм хорошо знал, когда на мать находило такое настроение: обычно это случалось, если она сильно уставала. Он подумал, что выбрал неудачное время сыграть шутку и обрушиться вниз, как уховертка из соломы.

Дед свел брови и вперил в пространство сердитый взгляд:

— Да, тяжело в старости, когда не осталось в живых ни одного сына, а жена младшего этим же еще и корит тебя. Горе, если всего один внук сможет носить мое копье, когда меня не станет. И это у меня, величайшего из воинов племени!

«Старик становится забывчив, — подумал Дрэм. — Совсем у него ум за разум заходит Только и живет своими прежними битвами, и где уж тут помнить, что на свете есть Драстик».

Мать снова оторвала голову от станка, притом с такой злой резкостью, что Дрэм опешил.

— У твоего очага два внука. Ты что, забыл?

— Нет, я ничего не забыл. Я, правда, старею, но пока еще могу сосчитать пальцы на руках, все десять. Да, у моего очага два внука, но иметь внука у очага, еще не означает иметь внука среди копьеносцев племени. Подумай сама, может случиться, что младший не завоюет копьем себе места среди мужчин. Он ведь не может им пользоваться.