Но зато я решил, что, как Галилей, пострадал во имя науки. Я разглядывал карты и изучал названия парусов и рангоута корабля. Но с разочарованием вспоминал, что никогда не видел моря и не плавал ни на чем, кроме плоскодонки в пруду. Я мог лишь надеяться на будущее, как сэр Фрэнсис Дрейк из недавно прочитанного рассказа, который залез на дерево на Панамском перешейке и поклялся, что однажды пересечет под парусом далекий Тихий океан.

Примерно в десяти километрах к югу от Хиршендорфа располагалась небольшая возвышенность под названием Сент-Валпургисберг, совершенно непримечательная за исключением того, что с ее склонов стекали три ручья. Один впадал в Вербу, которая впадала в Одер, а он впадал в Балтийское море. Другой держал путь в приток Эльбы, впадающей в Северное море. А третий впадал в Март, который сливался с Дунаем под Веной, чтобы пробиться в Черное и Средиземное моря.

Мы с Антоном иногда ездили туда на велосипедах весной или осенью, когда ручьи становились полноводными, и перочинным ножом вырезали из деревянной щепки три лодочки, затем запускали по одной в каждый ручей, и их уносило течением. Наверное, они застревали в осоке в нескольких сотнях метров ниже, но всё же мне по-детски нравилось воображать, что, возможно, через несколько месяцев мое суденышко будет качаться на волнах у Золотого Рога или замка Эльсинор, или обогнет Шотландию с севера и окажется в Атлантике. Для меня это было личное обещание, как для дожа Венеции, обручившегося с морем, бросив в него кольцо.

Короче говоря, к двенадцати годам я сумел убедить отца разрешить мне стать моряком. Сначала он сопротивлялся; в основном потому, что никогда в жизни не видел моря или кораблей и просто не мог представить, что подразумевает карьера моряка.

Но в конце он неохотно согласился — в основном после чтения статьи в пангерманском националистическом журнале, который уверенно предсказал, что большая война за германское мировое господство будет на море, сначала с Великобританией, а затем с Соединенными Штатами. Моему прошению стать моряком также помогло вмешательство судьбы летом 1897 года. Отцовские акции неожиданно принесли хороший доход, и мы всей семьей в первый и последний раз поехали на модный адриатический морской курорт Аббация. На железнодорожной станции мы взяли фиакр и оставили чемоданы в отеле.

Потом я выбежал из фойе на набережную. И вот передо мной раскинулось море, предмет моих мечтаний, которое я так жаждал увидеть целых три года: ровное и сияющее, темно-синее, скрытое за лимонными деревьями и декоративной балюстрадой из известняка. Для отдыхающих в соломенных шляпах и кринолинах это было просто море в укромной бухточке в верхней части залива Кварнероло; море ручное и одомашненное, чуть больше озера. Но для меня под полуденным солнцем эта ультрамариновая гладь с легкой рябью, усеянная парусами прогулочных яхт, была чем-то гораздо большим, чем просто приятным дополнением к курорту. Я стоял на набережной и видел полным восторга взглядом начало океана, самую широкую в мире дорогу, ведущую в синие дали, навстречу приключениям и чудесам, какие только может вообразить мальчишечье сердце.

Проходящие толпы видели только лодки, купающихся и близнецов — туманные горбы островов Черзо и Велия, почти полностью закрывающих южный горизонт. Но в моем представлении там было всё: летучие рыбы тропических морей, извергающие брызги киты, окаймленные пальмами атоллы и находящиеся во власти лихорадки устья африканских рек, толпы на причалах Кантона, арктические льды и неизведанный Южный океан. Оставалось лишь перебраться через парапет и спуститься на узкий скалистый берег, чтобы коснуться его и сделать моим, своей страстью. Оно лежало там — скромное и обольстительное, но временами жестокое и опасное; иногда капризное и совершенно равнодушное к границам и притязаниям разных стран. Скажу с уверенностью, никто не выпустил бы карту с названием «Границы провинций и этнических групп Атлантического океана».

Две недели семейного отдыха в Аббации превратились в полный кошмар.

Отец кипятился, а мать дулась и страдала от обмороков и приступов истерики, в конечном счете ее госпитализировали в Фиуме с подозрением на бешенство. Но что касается моей карьеры, то она развивалась как нельзя более благополучно. Я отправился на пассажирском пароходе в Черзо, в свое первое морское путешествие, и ужасно мучился от морской болезни, потому что даже летом Адриатика бывает довольно бурной, когда несколько дней дует сирокко. Во время этой поездки отец (которому тоже было худо), стоило погоде наладиться, спустился в салон и вступил в беседу с молодым военно-морским лейтенантом по имени Генрих Фритч.

Настоящий приверженец всего пангерманского, отец относился к габсбургской Австрии как к полуразрушенным средневековым трущобам, стоящим на пути Великого немецкого рейха, а значит, ему не нравилось мысль, что я стану офицером императорского и королевского флота.

Он тут же отправил прошение в Морское министерство в Берлине с просьбой сделать для меня исключение и разрешить служить в императорском немецком военно-морском флоте. Однако после разговора с линиеншиффслейтенантом Фритчем, который служил на флотилии торпедных катеров в Луссине, отец начал склоняться к тому, что австро-венгерский флот — не такая уж плохая идея. Как и отец, Фритч был пылким немецким националистом — позже он стал знаменитым австрийским нацистом.

Но он уверил отца, что, как только старый император умрет и трон займет Франц Фердинанд, Германия и Австрия быстро сольются в единое государство, после чего бывшие австро-венгерские кригсмарине, где он служит, станут средиземноморской флотилией германского флота, который вскоре будет достаточно могучим, чтобы бросить вызов Великобритании и Соединенным Штатам вместе взятым. В таком военно-морском флоте, по его словам, определенно стоит служить. Этот случайный разговор принес плоды в следующем году, когда отклонили мое прошение стать военно-морским кадетом кайзера Вильгельма.

Результатом стало мое заявление на сдачу в 1900 году экзаменов для поступления в императорскую и королевскую Морскую академию в Фиуме. К этому времени мы с братом учились в гимназии кронпринца эрцгерцога Рудольфа в Хиршендорфе. Это было мрачное место. Даже название было похоже на похоронный звон, напоминая, как бедный полубезумный сын императора застрелил возлюбленную, а затем покончил с собой в охотничьем домике в Майерлинге.

Заупокойная месса по этому поводу в приходской церкви святого Яна Непомуцкого была самым первым событием общественной жизни, которое я помнил. Тогда мне ещё не исполнилось три, но отец был не последним государственным служащим, а значит, мы должны были присутствовать, наряду со всеми другими местными высокопоставленными лицами и их семьями. Как сейчас помню свечи, запах ладана и звон колоколов, но я был слишком мал, чтобы заметить реакцию окружающих на громкий шепот нашей няни Ханушки своим детям, чтобы сидели ровно и слушали внимательно, ведь не каждый день увидишь, как церковь проводит полный обряд для убийцы и самоубийцы.

Если гимназия кронпринца Рудольфа была столь же непривлекательным местом, как и его имя, учебная программа, предлагаемая в этом сером, холодном, подобном тюрьме здании, была превосходной, как по объему знаний, так и по качеству обучения. Мои успехи в математике и естественных науках оказались более чем достаточными для сдачи вступительных экзаменов в Морскую академию, несмотря на то, что они считались сложнейшими.

Единственным препятствием мог стать английский, обязательный предмет для всех будущих кадетов. К сожалению, его как следует не преподавали ни в гимназии кронпринца Рудольфа, ни где-либо еще в северной Моравии. В итоге отец решил проблему, наняв нам с Антоном учительницей коренную англичанку, мисс Кэтлин Доггерти из графства Корк, странствующую ирландку и преподавательницу игры на фортепьяно, роковую женщину, бывшую любовницу князя фон унд цу Регница, хотя, естественно, нам ничего об этом не сказали.

Она была женщиной властной, с сильным и непредсказуемым характером, и это, как я теперь подозреваю, возможно, было симптомом скрытого сифилиса. Но безотносительно ее психической нестабильности она оказалась умелой учительницей английского. Когда я наконец сдал часовой устный экзамен по английскому в Вене в начале лета 1900 года, то получил высочайшие в том году оценки. Один экзаменатор был настоящим, живым, одетым в твидовый костюм англичанином, первым в моей жизни. Он почти ничего не говорил, но постоянно улыбался и, казалось, наслаждался какой-то понятной лишь ему шуткой.