Скорбная поэзия смерти, похорон, проводов покойника если и была, то исчезла почти бесследно. Пожалуй, только старухи в малодоступных медвежьих углах еще отпеваются по-старинному, и в этих отпеваниях удается почувствовать какое-то ладное, умиротворяющее торжество. В здешних же краях чин отпевания влился составной, подчиненной частью в полуязыческий обряд похорон, слегка варьируемый, в зависимости от должности покойного. Похороны обставлены выпивкой и закуской, спешной готовкой, наваристыми щами и компотами, и кухонные пары противоестественно, до дурноты, мешаются с формалиновым духом, сливаются с приторной, волглой атмосферой комнаты, где лежит покойник.

До выноса венков и трубного завывания оркестра с ударами литавр — отпевание по христианскому обряду, когда священник в черной рясе, под фелонью не менее получаса бормочет и тянет по возможностям слуха и голоса нечто непонятное про то, как «святых лик обрете источник жизни, и Агнца Божия проповедавша», пугающим голосом обещает, что «мертвые о Христе воскреснут первее», а потом зачитывает «пропускное», как именуется в старушечьей среде разрешительная молитва, и сует его в руку покойника вместе со свечкой и носовым платком. После, угадав, что все закончилось, и затомившись, все покидают комнату, стремясь поскорее выйти на воздух, где уже разворачивается начало следующего действия с грузовиком, автобусом, еловыми ветками, венками, построившейся группкой одноклассниц, с учительницей, крестной и солидной главой сельской администрации. Нехороший вой трагического хора полных накрашенных женщин с массивными серьгами в ушах, брошами и кулонами на темных кофтах — сотрудниц матери — открывает следующее действие при выносе гроба. Они под руки поволокут несчастную мать в черной кружевной шали, и голова ее будет качаться из стороны в сторону. До самого кладбища она будет смирной, а там разметет держащих и примется выть, биться и причитать, то и дело переходя на отборный мат. Будет обвинять и проклинать до исступления, до сухих, острых, как бритвы, слез.

...Пока разматываешь тесьму поручей, тут же у гроба суют сложенные вчетверо деньги. Имя у девушки неожиданное — Снежанна. Выпытывал у родственников, в какое имя крестили. Вспомнили, что батюшка нарек Еленой. Еленой и отпели.

Читая по требнику и выжидая, когда вставить припев, пока поет свое Липа, все смотрел на девушку. Лет семнадцати, одета в наряд невесты: подвенечное легкое белое с атласной и газовой отделкой платье, на лбу — венчик из искусственного флердоранжа. Каким-то жутким непокоем веет от ее облика. Красивое лицо, но белесое, с желтизной и синеватыми тенями. Густые темно-каштановые волосы тщательно причесаны, края радужных оболочек проглядывают из-под синих, опущенных век, и никак не отделаться от ощущения, что они наблюдают за тобой.

То ли оттого, что верхняя губа чуть припухла, наверное от ушиба, и приподнялась, слегка приоткрыв зубы, то ли от едва различимых усиков и тонко выщипанных бровей с раскосиной вверх, а может быть, от резкой складки, залегшей у переносицы, или от всех этих мелких подробностей вместе мне определенно виделось, что ее лицо приняло выражение еле сдерживаемой ярости: правильные черты превратились в злобную маску, капризную и ненавидящую, тем более жуткую, что она воспринималась последним посланием уже с того света.

Долго потом не отпускало меня это лицо. Несколько дней без всякого повода я то и дело вспоминал, сколько злости таило оно в себе. Я решил высчитать день, когда случилось несчастье с погибшей, и по моим подсчетам выходило, что произошло это в Страстную пятницу. День этот в народе называется «страшной пятницей», когда вспоминаются Страсти Христовы и весь мир замирает, а на вечерне износится Плащаница, и произносится отпуст: «Иже оплевания и биения, заушения и крест, и смерть претерпевый за спасение мира, Христос, Истинный Бог наш...» В этот день и суждено было ей разбиться.

Что же такое ожидало ее, если так рано было взыскано наперед? Дальше я решил оставить размышления — один Бог ведает...

Верная Василиса

В Введенском прежде, задолго до меня служил отец Иван. Он прослужил здесь двадцать лет и в конце восьмидесятых преставился Богу. К той поре село Введенское окончательно обезлюдело, разбилось на дачные участки и расширилось кладбищем вокруг небольшого храма. Под церковью, прямо напротив алтаря, между двух древних надгробий священников Каллистовых уместилась могилка отца Ивана с уютным деревянным крестом и жестяным фонарем для лампадки.

После отца Ивана священники сменялись один за другим, редко задерживаясь здесь больше года. Видимыми поводами тому служили и исключительная глушь прихода, и, как следствие, постоянная опасность разбойничьих нападений, а еще — долгое зимнее бездорожье и отсутствие почтового адреса, по которому можно было бы сообщаться с миром. Но подлинной причиной кадровой чехарды было засилье нескольких церковных старух, намертво прикипевших к должностям старосты и казначея, к членству в приходском совете, а через них и к церковной кассе.

Бабки жили в ближайшем крупном селе, отстоявшем от церкви километров на шесть. Село это некогда гремело по всей округе известной ткацкой фабрикой с крепкими пролетарскими традициями, и уже не один десяток лет прежние активистки ткацкого челнока цепкой рукой правили челном приходским. Фабричный дух витал над нашим глухим приходом, когда по праздникам и воскресеньям в разноцветье платков, пестрых, словно жостовские подносы, плыла вереница бабок на церковную службу.

В начале зимы черная епархиальная «Волга» высадила меня у церковного дома. Водитель помог сковырнуть отверткой ржавый замок и убыл. Я остался один, не считая кошки с собакой, посреди невыразимой красы заснеженного, заиндевелого лесного царства. Испуганная непривычной тишиной кошка сразу же забралась на крышу, собака подыскала себе подходящий уголок в сенях, а я принялся носить дрова, топить печку и между делом знакомиться со своими владениями.

Дом, где мне предстояло теперь жить, состоял из сруба, обшитого тёсом, с настоящей русской печью в середине. По северному обычаю под одной крышей находились жилая половина, кладовые и обширный хлев, где в свое время держали скотину. Снаружи к дому примыкала черная избушка, а за ней, на краю огороженного участка, помещалось сооружение диковинного вида, о котором пойдет речь ниже.

В хлопотах пролетели первые недели; сменился месяц, другой, и начали потихоньку удлиняться дни. Как-то вышел я прогуляться с собакой. Стояло прекрасное февральское утро, морозное, звонкое, наполненное светом и льдом, что в моей памяти неизменно связывается со счастливыми воспоминаниями детства и строкой Пушкина: «Шалун уж заморозил пальчик, ему и больно и смешно...» Снег ритмично похрустывал под ногами, а если глядеть против солнца, сыпался с неба неслышными мерцающими нитями. Раздолье сугробов, голубых покатых ложбин, валов, фригийских колпаков торосов со штормовым рисунком игравшего всю ночь ветра... Необозримое переплетение оголенных ветвей, заиндевевших, летаргически хрупких, сквозь которые проливается вольно прохладный свет... Даже если в самой синей, в самой ультрамариновой морской воде плескались бы огненные апельсины, и тогда бы они не смогли бы сравниться по праздничной яркости с силой девственного света морозного утра!

Мы с собачкой неспешно обошли кладбище, оставили в стороне несколько заколоченных на зиму дач и вышли к обрыву над Которослью. На горнем месте студеным нимбом царило солнце. Поджав лапу и навострив уши, пес застыл при виде расстилавшихся внизу окрестностей. И я постоял рядом, немо созерцая излучину реки, мохнатую синеющую чашу и расчерчивающие пространство опоры высоковольтной линии.

Отдав должное красоте и совершенству видимого мира, мы двинулись обратно к дому, проходя мимо уже знакомых могил. Словно взявшись за руки в странном, макабрическом хороводе на сельский лад, стоят бессчетные кресты и памятники, и смотрят с них старики и старушки, их дети и внуки, нередко — в парадной солдатской форме.

Вот уже и могилка отца Ивана и его простоватое, народное лицо, в добром расположении духа глядящее с керамической фотографии. С немалой долей изумления я приметил, что у подножия креста теплится лампада, а рядом виднеются свежие следы на снегу. Наверное, многие помнят старую иллюстрацию в детгизовских изданиях «Робинзона Крузо», где главный герой в ужасе взирает на след босой ноги на прибрежном песке необитаемого острова. Примерно так же смотрел на эти невесть откуда взявшиеся следы и я. Они вели прямо к моему дому и дальше, к сараюшке за ним.