— И как же мне поступить, если я об этом узнаю?

— Как? — Майор словно не ожидал того, что наша легкая беседа вдруг примет деловой оборот. — Если раздались соответствующие сигналы, следует действовать по обстоятельствам. Или вам нужно будет включить все имеющееся освещение и создать видимость движения, или... — тут охранный начальник замялся, постучав кулаком, довольно увесистым, по выпуклой ладони другой руки, — может быть, даже лучше затаиться и ничего не предпринимать вплоть до появления наряда милиции.

— И это все?!

— Ну а что? Нужно прежде взвесить ситуацию. Если взломщики — обычная шпана, то любой шум и сигнальные маяки их тут же спугнут. Но если перед вами окажутся люди серьезные, пришедшие с конкретной целью, то таких лучше не провоцировать, это опасно.

— Скажите тогда, как же мне быть? — Рассуждения майора совершенно лишили меня бодрости.

— Я скажу вам просто, батюшка: когда вдруг чего зазвенит, замигает, посмотрите, осторожно, конечно, не случилось ли где обычное замыкание. Возможно, иной раз проводку перемкнет или произойдет скачок напряжения. Проверили проводку — все в порядке. Тогда затаитесь, а там — как Бог даст, утром увидите...

Майор отбыл восвояси, наказав держаться молодцом, а я остался и, поскольку уже смеркалось, хорошенько закрыл двери на все запоры и крючки.

Постепенно, если к тому вынуждают обстоятельства, человек свыкается и с холодом, и с лишениями, и с хронической боязнью. Первые недели всякий раз с наступлением сумерек меня пробирало отвратительное малодушие и начинал теснить безотчетный страх. Все мне мерещилось, что кто-то недобрый незримо следит из темноты за домом. Воображение услужливо дорисовывало зловещие притаившиеся фигуры за деревьями, густыми кустами и оградами могил. Что там, с другой стороны церкви, не освещенной фонарем? И думать не хотелось об этом, а все равно думалось.

Чтобы как-то побороть страхи, я взял обыкновение с приходом вечера обходить с собачкой свои владения, совершая променад вокруг служебных построек, выходя на высокий обрыв, прогуливаясь между памятников и крестов по тихому, заснеженному некрополю. После прогулок обступавшая теснота как-то рассеивалась, рассасывалась неизвестность и не была уже беспроглядной, угрожающей тьмою, а просто ночью с облаками, плывущими под луною, и звездами, мерцающими в их прорехах. Засыпая, я прислушивался к шороху мышей на чердаке, к робкому треску подмерзающей ветки и молился, чтобы мирно и безмятежно проспать до утра.

...Если в театре повешенное на стену ружье непременно должно выстрелить, то и в жизни случается, что установленная сигнализация рано или поздно срабатывает. В одну из ночей жуткий вой сирены сбросил меня с кровати. В темном помещении рядом с комнатой, где я спал, тревожным сполохом бился яркий сигнал, выхватывая в суматошном мелькании мебель, и оглушительно заливался колокол звонка. Выключив эту жуткую какофонию, я приник к окну, вглядываясь в церковные окна и явственно различая, как за стеклами зимнего придела пульсирует оранжевый свет. Тревога! Господи помилуй...

Я не знал, что и делать. Бежать в церковь? Так ведь кто там? Вдруг на самом деле грабители? Да и сколько их? Уже небось выдергивают иконы из кивотов... Ох, Господи, что же делать? Опасливо прислушиваясь, я метался по комнате от окна к окну и, прячась за занавесками, с ужасом всматривался в мигавшие оранжевые сигналы. Ни ждать, ни терпеть не было никаких сил; я переволновался, поэтому не придумал ничего другого, как затеплить лампадку у иконы. Мерцающий огонек высветил коричневую доску, огромные зрачки обозначились на Божьем лике под круглыми бровями. Господь глядел на меня сурово и строго.

Сколько времени я простоял на коленях под иконою, не знаю, но в груди постепенно рассосался черный страх и пришла вдруг простая мысль, что необходимо встать, одеться и идти в церковь. Будь что будет! Надев подрясник, в скуфье и с крестом, полный решимости достойно встретить свою судьбу, какой бы она ни оказалась, я вышел из дома.

В церковных окнах по-прежнему мигал фонарь, и резкий стрекот звонка полошил нежилую округу. Кое-как открыл замок на засове наружных врат, кованым ключом отомкнул внутреннюю дверь и толкнул обитую войлоком дверцу в зимний придел. Навстречу дохнуло чем-то постным и ароматным. Нашарив кнопку, отключил сигнализацию и прислушался... В тишине сумрачные залы храма бесконечно увеличились. Так в детстве, помнится, мы приставляли к уху морскую раковину и вслушивались в ее таинственный шум. И теперь я замер, внемля всем существом барочному пространству храма, щедро испещренному лепниной и позолотой. В прохладном безмолвии не было слышно ничего, кроме моего осторожного дыхания, да еще каких-то негромких и невнятных всплесков и легкого шелеста.

Глубоко вздохнув, я наконец решился включить свет — все двенадцать электрических свечей паникадила. Перед глазами, еще не привыкшими к яркому свету, мелькнула гибкая тень и замерла. Я оторопело стоял, не в силах соотнести увиденное с рассудком. Оставалось только вздохнуть и... рассмеяться: па верхушке золоченой хоругви, сложив крылья, сидела черная галка, и, наклоняя голову, настороженно посматривала вниз. В одном из полукруглых оконцев в подкупольном барабане недоставало стекла — теперь оно блестело на полу множеством мелких осколков. Птица крутила головой и беспокойно озиралась. Она явно попала не туда, куда рассчитывала.

Наутро при помощи швабры галка была с позором изгнана из церкви в распахнутые настежь двери.

На реках Вавилонских

Некоторое время тому назад, когда я, недавно рукоположенный во священники, самостоятельно служил первые свои месяцы в одном из приходов нашей епархии, случилось быть покойнику. Церковь наша, Введения во храм Божией Матери, постройки тридцатых годов XIX столетия, счастливо пережившая все бури и потрясения, уничтожившие другие храмы в округе, ютилась в отдалении от крупных сел, посреди обширного кладбища и пустовавших по зиме дач.

Поскольку отпевание пришлось на будний день, служба не совершалась, но по установившемуся здесь правилу за семь километров из села пришли две женщины — молодая певчая Анастасия и преклонных годов Клеопатра, в просторечии Липа — уборщица и подпевала на клиросе в одном лице. Они нанесли дров, привычно и споро раскочегарили железную печурку и выдвинули на середину широкую скамью под гроб.

К назначенному времени прибыл автобус, в храм внесли усопшего, а за ним, неловко крестясь, ввалились родственники, напустив внутрь морозного пару, смешанного с терпким ароматом хвои и табака.

Неспешно, своим ходом потекло отпевание, рядовое, ничем не примечательное, так что в памяти совершенно не отложилось, кому в тот день так заунывно и красиво выводила ирмосы Анастасия, а я подтягивал: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего».

Помню, был довольно студеный и хмурый февральский день, особенно неприятный тем, что пуржил колючий, как здесь говорят, «знойный» ветерок. Я стоял у печки и вытряхивал в топку тлеющие угли из кадила, поглядывая сквозь припорошенное снегом окно на спины удалявшейся процессии. Поверх шуб, тулупов и темных шапок маячила кумачовая боковина гроба. Скорбные родственники несли его сквозь вьюжную кисею, куда-то вглубь безмолвного поселения крестов и надгробий. Мои матушки тем временем проворно заметали нанесенный валенками снег и весь тот малоприметный сор, что всегда остается на церковном полу.

В зимнем приделе, где все мы находились, располагалось несколько окон по боковым стенам, северной и южной, но всегда, даже в самые звонкие солнечные дни, здесь сохранялся особенный коричневатый полумрак, дававший ощущение векового покоя и тишины. Потрескивавшие березовые поленья и тонкий горчащий дымок только усиливали это впечатление домашнего уюта и обжитости. Когда же глаза поднимались к невысокому, цвета светлой умбры потолку, то появлялось нечто более неуловимое — уже не столько чувство, сколько переживание намоленности этого места, о чем исподволь напоминали копоть, въевшаяся в поры стен, древняя мебель — шкапики и свечной ящик темно-вишневого оттенка — и постоянно трепещущий в воздухе сладко волнующий грудь и свербящий ноздри дух старинного елового ладана...

Повесив кадило на рожок семисвечника и прибрав облачение, я вернулся к аналою и снова принялся смотреть в окно, дожидаясь, пока освободятся работницы, чтобы закрыть за ними церковь. За окном, забранным в легкую ажурную решетку, виднелись занесенные снегом холмы могил, серебристый, тонкий, местами ржавый перебор прутиков с заостренными навершиями. С некоторых крестов свисали выгоревшие венки, и ветер неслышно теребил блеклые ленты.