— Язык отрежу! — рявкнул вдруг Лёдник, подняв голову, и слуга испу­ганно взвизгнул:

— Так, может, я за пани Саломеей?..

Имя Саломеи подействовало на доктора, как жбан рассола. Он снова выругался по-чужеземному, на этот раз на старогреческом, сердито зыркнул темными страдальческими глазами на Хвельку и молча побрел дальше. Прантиш, взбодренный тем, что наконец оказался в чем-то более искушен­ным, чем Лёдник, — правда, доктора на гетмановских поминках спаивало намного больше уважаемых гостей, чем пана Вырвича, — вознамерился поддержать профессора. Но это благородное намерение, к сожалению, про­пало втуне, ибо Прантиша пошатнуло так, что он на мгновение перепутал, где мостовая, где забор, где звездное небо, и только неожиданно твердая рука бывшего слуги удержала его от объятий с мокрыми камнями. Лёдник даже в таком состоянии продолжал защищать былого хозяина. В итоге оба прекло­нили колени на виленских кошачьих лбах перед стеклянным богом, признавая его победу.

— Три лекции! У меня завтра три лекции! И кон... кон... суль... тация п-печени!

— К хромой свинье твои лекции, Бутрим! И печень тоже.

Где-то далеко послышались выстрелы и пьяные выкрики.

— Вечная память славному гетману!

Мудрая пани Саломея не сказала ни слова. Передоверив Прантиша забо­там Хвельки, не особо довольного такой честью, потащила мужа в опочиваль­ню. Отваров ради такого случая было уже наварено два кувшина.

Утро было тяжелым. Примерно как пушечное ядро. Во всяком случае, если бы над ухом Прантиша выстрелила пушка, гудения в ушах не могло быть больше.

— На, пей.

Чья-то рука поднесла ко рту студиозуса железный кубок с горячим души­стым отваром. Прантиш даже глаза как следует не разлепил. Отвар попал в горло, сухое, как пустыня, где сорок лет бродил Моисей со своим народом, и оживил этот бесплодный пустырь. Глаза, наконец, открылись. Ну да, перед студиозусом возвышался профессор Лёдник, суровый, как скала, из которой только Моисей и смог выбить жезлом воду. Несмотря на огненных кузнечи­ков, прыгавших в глазах, Прантиш хихикнул: ситуация до боли напоминала утро трехлетней давности, когда Вырвич молодецки напился токайского вина в придорожной корчме под громким названием «Рим», и только что приоб­ретенный слуга — этот самый доктор — подавал ему похожий отвар с таким же самым кислым выражением на лице.

— Лекции отменили. — проворчал Лёдник, которому по логике должно было быть ныне аки снопу на току после хорошей обработки цепами, и уж никак не до лекций. — Траур по всему городу.

Прантиш со вздохом облегчения упал назад на подушку и тут же засто­нал от головной боли. Память возвращалась обрывками, отматываясь назад, как цепь на колодезном вороте. Вот они возвращаются домой, обивая углы и вытирая мостовую, вот во дворце Радзивиллов в память умершего великого гетмана подымается кубок за кубком, кто-то орет: «Подлейте еще уважаемо­му пану Лёднику!» Вот на багровом лице наследника, Кароля Станислава, остекленело блестят глаза, и молодой князь в своем любимом белом жупане, унаследованном от предков и запятнанном во все цвета усилиями тех же предков, да и самого Кароля, в очередной раз валится под стол, его подхва­тывают многочисленные руки прилипал, один из них украдкой стаскивает с пальца сюзерена сигнет. Вот Прантиш с Лёдником подъезжают ко дворцу. Выходят из университета. Вот запирается помещение, в котором остается кукла с серыми глазами.

— Пандора! — Прантиш забыл о головной боли и вскинулся на крова­ти. — Бутрим, пошли куклу чинить!

Лёдник потер лоб, который, очевидно, все же трещал немилосердно.

— Ad res portandas asini vicitantur ad aulam (Ослов зовут во двор для пере­возки тяжестей). Позавтракаем, оклемаемся, приму писаря с больной пече­нью, тогда можно будет и автоматом заняться.

Прантиш встал на ослабевшие после вчерашнего ноги, нетерпеливо вздохнул. Докучный все-таки этот доктор.

— Паны будут трапезничать, или хватит рассола? — с легкой насмеш­кой прозвучал голос хозяйки, неслышно зашедшей в комнату, и Прантиш улыбнулся: когда смотришь на пани Саломею, которая любезно улыбается, нужно быть бездушным автоматом, чтобы не ответить тем же. У пани ямочка возникала почему-то только на левой щеке. И хозяин дома, если не было посторонних, эту ямочку тут же стремился поцеловать. Сегодня, похоже, ему было не до того. Странно даже, что как обычно фанаберится. Лекций непро­читанных жалеет. Да страшно представить, как бы он сегодня на тех лекциях студентов школил!

Пани Саломея одета была в скромное коричневое платье, блестящие чер­ные волосы убраны под белый чепец, изящная рука сжимала четки. Прантиш знал, что больше всего на свете пани мечтает подарить мужу дитя, но Бог не дает. И пани беспрестанно молится о такой милости. Вот и сегодня, видимо, успела уже слетать в Свято-Духову церковь.

Где-то на ратуше часы пробили полдень. Ничего себе заспался студиозус! В профессорском доме тут же отозвались напольные часы из черного дерева, что стояли в столовой, — приличные черные часы безо всяких украшений да безделиц, без искусственных соловушек, нездешних пейзажей в эмалевом окошке, танцующих фигурок. Эти часы, как и хозяин, были строги и упрямы: двенадцать часов пополудни — и все, имеете научный факт.

Но как и хозяин, они хранили в себе множество тайн, ибо время — наи­большая тайна, которую нельзя осознать, но страшно хочется взнуздать. По крайней мере, Прантишу очень хотелось немного обогнать его и заглянуть в то светлое будущее, где он с гетманской булавой в одной руке другой обнимает очаровательную паненку Полонею Богинскую в ослепительно-белом платье, расшитом настоящими диамантами! И смотрит Полонея на него так, как. как пани Саломея на клювоносого хмурого Лёдника, когда тот не видит.

Прантиш не прекратил воображать свои будущие подвиги даже когда сел за стол, от сладких картин едва ложку в крупяник не уронил, отчего и словил с другого конца стола строгий взгляд Лёдника. Эх, где те времена, когда слав­ный шляхтич Вырвич своего бесправного слугу Лёдника, который за долги отдал себя в пожизненное рабство, одним взглядом мог заставить молчать, имел право поставить его на колени и даже голову безродную отсечь за оскор­бление. Не то чтобы Прантиш желал для своего учителя рабской доли, но сохранить немного власти над этим Фаустом не повредило бы.

Вырвич тоскливо вперился в картину в тяжелой золоченой раме, укра­шавшую столовую: на ней уважаемый философ Аристотель, худой старикан с длинными седыми кудрями и бородой, степенно приложив руку ко лбу, занимался мудрствованием на фоне мраморных колонн, увитых виноградом и вьюнками. Картину Лёднику подарил один из пациентов, рисовальщик, выпи­санный из Италии для росписей в костеле. Доктор ловко вправил худенькому, лохматому, как черный баранчик, италийцу локтевой сустав, поврежден­ный во время падения с лесов, заодно подлечил его больные легкие. И вот вам — Аристотель. Если присмотреться, то древний грек имел определен­ное сходство с профессором. По крайней мере, в старости последний мог бы выглядеть как-то так. Прантиш еле сдержал смех, представив Лёдника с длиннющей седой бородой, в сандалиях и белой простыне.

— Рубец с анисом, как ты любишь, — сказала хозяйка профессору, осторож­но ставя на стол тяжелую миску. Запах был такой соблазнительный, что Прантиш, который, садясь за стол, был уверен, что пара ложек крупяника — это все, что сможет этим утром принять его несчастный желудок, невольно облизнулся.

Но получить наслаждение от вкуснятины, приготовленной Саломеей Лёдник, студиозусу была не судьба. На улице отчаянно залаял рыжий Пифа­гор, в ворота настойчиво постучали, послышался тонкий испуганный голос Хвельки.

Гость в дом — Бог в дом, как утверждают блюстители сарматских обы­чаев. Но блюстители иногда ошибаются. На этот раз гостей было двое, но весьма опасных. Оба одеты в мундиры банды альбанцев — особого войска, которое еще юношей создал Пане Коханку в своем имении рядом с Несвижем, торжественно именованным Альбой. В банду отбирались самые отчаян­ные, дюжие и до конца преданные своему пану. Канцлером у них был в свое время недоброй памяти Михал Володкович, расстрелянный два года назад в Менской ратуше за особенные буйства — после его смерти князь неслыханно горевал, говорили, что он даже призрак Володковича еженощно видит.

На плечистых усатых гостях были жупаны из голубого атласа, саетовые кунтуши соломенного цвета, серебряные пояса, желтые сафьяновые сапоги, красные шаровары и голубые шапки с околышем из крымской мерлушки. Пуговицы блестели диамантовыми буквами — инициалами Кароля Радзивилла.