За окнами послышался грохот экипажа, запряженного несколькими лошадьми. Пифагор рыжей тенью метнулся в сени и заполнил их звонким лаем. Экипаж остановился перед домом Лёдников, кучер прикрикнул на коней, потом в ворота застучали.

— Дома ли пан доктор?

Сразу же затараторил что-то Хвелька, встретивший гостей, потом сунулся в комнату спросить хозяев, можно ли впустить посланца от пациента — бога­того пациента, как можно было судить по почтительным ноткам в Хвелькином голосе.

Что же, неожиданные посетители — даже в такой позний час — в доме лекаря не новость. Сколько раз Лёдник среди ночи собирал котомку и отправ­лялся спасать чью-то грешную душу, не забыв перед выходом помолиться святому Пантелеймону-целителю, своему древнему коллеге, которого укоря­ли за то, что лечил бесплатно и сбивал другим докторам цену. Пифагор добро­совестно отрабатывал свой собачий долг, страстно облаивая двери. А в них вошел коренастый крепкий мужик лет за сорок, тиская в руках мерлушковую шапку, судя по одежде — слуга из богатого дома. Обычный такой мужик, упрямый, хитроватый, не очень гибкого ума, со светлыми невыразительны­ми глазами, которые сейчас смотрели на Балтромея Лёдника настороженно и — невероятно — с насмешкой. Так и мерили пана профессора во весь нема­лый рост.

— Пан. Лёдник, я от ее мости пани Гелены Агалинской с нижайшей просьбой.

Поклон гостя был достаточно низкий, но с мгновением невежливого про­медления, чего иной, быть может, и не заметил бы, но Прантиш, сын дотла обедневшего шляхтича-посконника, привык защищать свою шляхетскую честь и в родном Подневодье, и в Менском иезуитском коллегиуме, и научил­ся примечать наименьшие проявления неуважения.

А Лёдник вел себя тоже странно. Тот, кто хорошо его знает, догадался бы, что доктор потрясен. Он стоял перед гостем с гордо поднятой головой, но на худых щеках горели пятна, а глубокий низкий голос едва заметно дрожал.

— Чем могу помочь ее мости пани Гелене?

Гость еще раз окинул оценивающим взглядом фигуру профессора, будто проверял, как сохранился за зиму летний возок.

— Ее мость вместе с мужем и шурином приехали на поминки по ясно­вельможному великому гетману князю Радзивиллу, — объяснил мужик. — Пан Агалинский с братом теперь во дворце за поминальным столом. А панич Алесь Агалинский, младший сынок, совсем занемог. А он и так квелый, от рождения. Неизвестно отчего покроется болячками да обмирает. Вот пани и послала меня за тобой. за вами, пан доктор.

И снова едва припрятанная насмешка и неискренний поклон. Доктор задумчиво проговорил:

— Значит, у твоих хозяев родился еще один сын. Надеюсь, роды не повредили здоровью пани. Что же, для меня честь помочь пани Гелене.

— Пани очень просила тебя. вас не медлить. Карета ждет у дома, док­тор.

Гость закончил обшаривать глазами профессорский дом и бросил взгляд на пани Саломею, естественно, взгляд сразу стал очень заинтересованным. Прантиш не стерпел, выскочил вперед и толкнул наглеца в грудь.

— Ах ты, хамло! Ты как со шляхтичем разговариваешь? Порублю саблей на солому!

Лицо мужика сразу изменилось и приобрело виновато-заискивающее выражение, слуга проворненько упал на колени, старательно поцеловал руку Вырвича, потом его башмак, начал проситься.

На плечо Прантиша легла тяжелая рука Лёдника, тот проговорил глухо, будто ему было больно.

— Не укоряй этого человека, пан Вырвич. Не так легко кланяться тому, кого целый год лупил плетью. Правда, Базыль?

Невыразительные светлые глаза мужика зыркнули из-подо лба на про­фессора.

— Что его милость Циприан Агалинский, мой пан, мне приказывал, то я и делал.

Вот оно как! Прантиш встретился взглядом с Саломеей. У той задрожали губы. Что ж, прошлое догоняет даже тех, кто взрывает за собой воздушные замки. До того как попасть в руки Прантиша, известный алхимик Лёдник стал собственностью пана Агалинского, своего кредитора, с которым не сумел расплатиться. О том, что было с Лёдником в имении Агалинских, тот никогда не рассказывал, и вообще этой темы не любил. Но ясно, что настра­дался там сегодняшний профессор порядком. Сам пан Циприан Агалинский, продавший Лёдника по дороге на Воложин первому встречному, выбросив из кареты просто в грязную лужу и посоветовав воспитывать его дрыном, сим­патий у Прантиша, тогдашнего школяра, не вызвал. Толстенный, злой, крас­номордый. Состояние тихого отчаяния, в котором тогда находился Лёдник, и шрамы на его теле тоже свидетельствовали о многом. Вот и объяснение. Если в Прантише, несмотря на его молодость, Базыль без колебаний признал высшего, вельможного пана, то доктору и теперь был не против по-свойски посчитать ребра.

Огоньки прыгали в камине, будто зрители в балагане радовались необыч­ному спектаклю, в котором кто-то из героев должен умереть насильственной смертью.

— Иди, Базыль, к карете, жди меня. Я сейчас соберусь, — проговорил Лёдник своим обычным высокомерным тоном и стремительно пошел в каби­нет. Прантиш догнал его, задержал за рукав:

— Бутрим, что с тобой? Неужели послушно пойдешь служить тем, кто превратил тебя в раба?

Пифагор прижался рыжим боком к Прантишевой ноге, требуя, чтобы погладили, — нашел время, глупая животинка.

— Там страдает маленький мальчик. — тихо проговорила Саломея. — Все остальное — чепуха.

Лёдник с благодарностью поцеловал жену в щеку.

— Спасибо, дорогая. И еще. Я вам не рассказывал, — голос про­фессора стал совсем тихий. — Пани Гелена спасла мне жизнь. Если бы не она — навряд ли я дотянул бы до встречи с паном Вырвичем.

И зашел в кабинет, загремел там инструментами и бутылочками, собирая свой лекарский саквояж. Потом послышались слова молитвы. Саломея при­близилась к Прантишу:

— Пан Вырвич, пожалуйста. Я боюсь отпускать его одного. Не могли бы вы?..

Прантишу не нужно было ничего объяснять и просить. Он молча надел шапку и взял саблю с выгравированным на эфесе гербом «Гиппоцентавр». Теперь Вырвич — не какой-то школяр, он и себя защитит, и своего учителя! Хочет тот или нет.

Редкие фонари превратили мокрую мостовую в застланый лунным ков­ром сказочный путь, каменные дома застыли, будто заколдованные великаны, с горы Гедимина сползал призрачный туман. Прантиш сидел в карете напро­тив доктора, одетого в немецкий наряд, смотрел на его профиль — прафессор молча уставился в окно — и догадывался о безумной карусели из невеселых воспоминаний, крутящейся сейчас в профессорской голове. Хоть ты снова иди за Крестовую гору на могилу Кашпара Бекеша, приказавшего написать на надгробии, что ни во что не верит. При созерцании этой могилы Лёдника всегда пробивало на вдохновенную лекцию о вечной надежде и спасительном пути души через страдания.

Молчание, наполнившее карету, было таким густым, что заставило бы онеметь целый сойм. Колеса громыхали и поскрипывали, будто жаловались на холод, осень и дождь.

Дом, где остановились Агалинские, не был особенно шикарным — шлях­та, понаехавшая из Княжества и Королевства, позанимала все приличные строения, так что кому уж какой достался. Свет фонаря отражался на мокрой черепице крыши. Можно было рассмотреть только крыльцо с двумя деревян­ными колоннами и окна из настоящего стекла, за которыми тускло светили огоньки свечей. Один из огоньков плыл в сторону двери — гостей ждали.

— Сюда, пан доктор! — служанка в белом чепце и переднике, как ни была встревожена, бросила жадно-заинтересованный взгляд на Лёдника. Вырвич понял, что она тоже видела его в ином положении.

В прихожей доктор строго потребовал воды — вымыть руки перед тем, как идти к пациенту, затем аккуратно вытер чистым льняным полотенцем каждый палец отдельно, влажную ткань рассеянно бросил на руки слу­жанке. За его действиями наблюдали, как за черномагическим ритуалом, после которого у всех вырастут рога. Ну и репутация здесь была у алхи­мика! После визитов лиц с такой репутацией лихорадочно ищут в доме подброшенный «расскепенный желудь» или завязанную узлом тряпочку. Профессор презрительно поджал губы и с поднятым подбородком двинулся вперед, на его левом боку блестела сабля. Вырвич тоже принял, насколько смог, надменный вид и демонстративно положил руку на эфес сабли, весь такой авантажный да с политесом, готовый мгновенно покарать за любую непочтительность.

Покоев оказалось неожиданно много, лампа в руках служанки плыла по темному коридору, как чья-то светлая душа, что из жалости решила проводить неофита через подземное царство. Чувствовалось, что дом съемный — через открытые двери помещений видно было, что мебели маловато, портретов так и вовсе нет, кроме толстой физиономии Августа Саса в золоченой раме. Но, похоже, нынешние постояльцы привезли с собою кое-что для уюта — там стояли ширмы из китайского шелка, тут поблескивал на столике серебряный сервиз. Наконец распахнулась последняя дверь, и перед гостями оказалась хозяйка. Конечно, до пани Саломеи ей было далеко. Никто бы не смог при­нять эту женщину за Сильфиду неземной красоты — а Саломее однажды пришлось исполнять эту роль. Но ведь Саломея Лёдник, в девичестве Ренич, была единственной и неповторимой. Женщина, встретившая ночных гостей, тоже по любым земным меркам была красивой. Стройная фигура, горделивая посадка головы, большие светлые глаза, тонкий, с горбинкой нос, рот, навер­ное немного великоват, с нервной складкой, русые непослушные волосы зачесаны в высокую прическу, и отдельные легкие прядки выбиваются, будто легкий дымок. Светлые глаза смотрели на Лёдника с необычным напряжени­ем, будто на далекий парус долгожданного корабля: какого он цвета, траура или надежды?