На восьмой к нему вернулась речь, и первыми сказанными словами были:

— Исторгну всех богов, кроме твоего, монах.

Гавардала он произвел в понтифики и с его помощью начал реформы, длившиеся долгих семнадцать лет. Империя роптала, горела от случайных пожаров и поджогов, проливала кровь в междуусобных столкновениях, когда приверженцы Митры и Мармана шли друг на друга, отстаивая свои храмы и богов. Восстания, беспорядки и бунты потрясали Ромей каждый год, однако иначе было не переломить ход событий.

Когда Юлия спустили с гор от каменоломни, не только жизнь, но и власть в его руках едва теплилась, придворные ждали кончины и уже дрались за трон. И лишь благодаря Гавардалу он сумел подняться и по прошествии лет так укрепил свое владычество, что можно было думать о возвращении прежней божественности императорского положения. Наконец-то прекратились войны во всех четырех частях света, и то, что невозможно было достичь силой легионов, начали делать монахи-миссионеры и священники, не требующие оплаты, как солдаты и полководцы. Победы стали не блистательными, как прежде, зато убедительными и навечно покоряли народы, воинственный дух которых не могли смирить многие императоры. Светлые воины Мармана — так называли себя монахи, проходили сквозь самые укрепленные рубежи и границы, оставляя за собой виселицы и храмы, с которых потом взимались десятины. Эти воины часто гибли от нечестивых варварских рук, но за ними шли новые с еще большей охотой, поскольку смерть во имя господа делала их святыми. И наконец-то силой божьего слова была пробита неприступная крепость — правый берег Рейна, куда монахи принесли виселицу и мало-помалу смирили дикий нрав герминонов.

Теперь оставалось таким же образом покорить арваров, бескрайние просторы которых тянулись на восток от Варяжского и Русского морей, и уже потом подступиться к твердыне своего главного соперника — Артаванскому царству. Но император чувствовал, что на это не хватит жизни, и потому иногда вновь впадал в тоску, вспоминая бессмертного варвара, которому было дано пройти сквозь века. И теперь уж никто не мог помочь ему, ибо всесильные молитвы Гавардала были тщетны, а иного советника рядом не было, да и уже не могло никогда появиться. Юлий все чаще впадал в уныние, вспоминая всех своих прежних комитов и консулов, а особенно Луку, когда-то заключившего Низибисский договор. Сначала с замиранием души, а потом с горьким разочарованием он думал, как близко тогда был от исполнения замыслов своей молодости и в какой теперь близости стоит от неизбежной, неотвратимой и безрадостной кончины.

Однажды в пору этих тяжких размышлений Юлий ощутил сильный зуд на месте отрубленного большого пальца правой руки. Вначале он подумал, что это открывается рана: несколько раз из уродливого шрама, будто напоминание о прошлом, выходили осколки костей, раздробленных варварским топором. На сей же раз как-то утром он обнаружил твердый нарост под кожей и к вечеру того же дня из обезображенной плоти показался свежий, по-детски розовый ноготь.

Потрясенный, Юлий первое время прятал руку даже от себя и, едва проснувшись, с затаенной радостью смотрел, как подрастает палец, и молился с еще большим усердием, никому не показывая. Он предчувствовал, что это не случайно, что это какой-то добрый знак свыше, но опасался явить чудо понтифику или придворным, которые могли растолковать его иначе. И тогда император решил скрывать палец, пока не отрастет на полную величину, но как-то утром с ужасом увидел, что он по размерам чуть ли не вдвое перерос тот, что оставался целым на левой руке!

И именно в этот день Гавардал сообщил, что вот уже неделю ко дворцу приходит некий странствующий монах и просит, чтоб император принял его с важным известием, смысл коего может изложить лишь августейшему уху.

Первосвященник сразу никого не впускал к императору, подолгу выдерживая даже иноземных послов, дабы не избаловать их слишком легкой доступностью, и недельный срок говорил о настойчивости неизвестного странника. Лишенному прямой связи с миром Юлию был любопытен всякий приходящий человек, но стоило проявить хотя бы малейший интерес, как Гавардал никогда бы уже не допустил посетителя. Тут же император ощутил, что отросший палец и появление монаха как-то связаны между собой, и потому надо было отвлечь внимание понтифика. Он вынул руку из-под одеяния и показал Гавардалу.

— У меня вырос палец! Чернокожий первосвященник отпрянул.

— Его придется отнять, ваше величество!

— Почему?!..

— Это палец дьявола! То, что отчленено, без его вмешательства не может вырасти! Тем более таких размеров!

— А если это господь вернул мне утраченное?

— Господь возвращает утраченное лишь на небесах!

Император был разочарован, однако спорить не стал и с сожалением спрятал руку.

— Я впущу странника, — чтобы утешить его, пообещал понтифик. — На четверть часа. А пока приготовлю нож и золу сандалового дерева.

Юлий удалился в небольшую убогую келейку внутри дворца, где вел приемы, показывая, каким аскетичным и воздержанным должно быть существование могущественного владыки Середины Земли. И только опустился на скамью, как на пороге возник этот странник.

— Узнаещь меня, август?

Император вгляделся в небритое, изнеможденное лицо старика с веревкой на шее и по привычке, оставшейся со времен болезни, отрицательно покрутил головой, хотя голос странника и манера обращения были чем-то знакомы.

— Меня зовут Лука, — признался он, снимая с шеи петлю. — Я бывший консул… Пришлось обрядиться в монашеские одежды, иначе бы меня никогда не впустили к тебе, август.

Луку Юлий велел прогнать из дворца вскоре после того, как казнил трех приведенных им египетских лекарей, оказавшихся бесполезными.

— Неужто это ты пришел, Лука? — угрюмо спросил император, скрывая радость.

— Ты стал велик и могуч, август, — совсем недипломатично усмехнулся бывший дипломат, сбрасывая черную хламиду. — И тебя тоже трудно узнать, потому что и ты состарился.

— Да, мы оба немолоды… Где ты ныне обитаешь, Лука?

— В провинции твоей, август. Вдали от Ромея и великих дел, среди книжников и фарисеев Иудеи.

— Я не ссылал тебя…

— Нет, август, я сам туда ушел, по зову сердца.

— Можешь вернуться в Ромей, — позволил император.

— Пожалуй, я вернусь, только нескоро и не один приду, а с истинным учением, чтобы спасти тебя.

— Эх, знать бы, отчего спасаться!..

— Как от чего? От тьмы и заблуждений! — вдруг засмеялся Лука. — Тебе ведь жаль отросшего пальца? А этот черный Гавардал хочет вновь отрубить его! Ведь он думает о вмешательстве дьявола!…

Подслушать их разговор бывший консул никак не мог, поэтому Юлий подался вперед.

— Кто ты?

— Я предтеча твоих будущих великих свершений, август. А пока что странник.

Под неряшливым монашеским саваном у Луки оказались одежды ослепительной белизны, и от их сияния он преобразился, представ благородным, седеющим патрицием.

— Откуда ты узнал… о моем пальце?

— Это совсем нетрудно, август. Если б ты знал, кто мой учитель, не спрашивал бы.

— Зачем ты пришел ко мне? — спросил Юлий, ощущая неясный страх.

— Чтобы напомнить о прошлом и будущем.

— Я не хочу вспоминать время, когда жил в грязи и мерзости.

— А как сейчас живешь? Убогая келейка, аскетизм, смирение плоти и ожидание кончины? А как же предначертания судьбы, которые тебе открыли авгуры? Ты мыслил править миром! Неужто Марман дух твой укротил, петлю надев на шею? Или Гавардал?

— Тебе лучше уйти, Лука. ■

— Но ты ведь не хочешь, чтобы я ушел? Я тебе интересен.

— Пожалуй, ты прав… Только я не желаю обсуждать с тобой мое отношение к господу. Ты всегда был предвзят к Марману, впрочем, как и к другим богам.

— Это потому, что я обрел истинную веру и истинного господа.

Как и многие молодые эллины, прошедшие новую философскую школу, Лука всегда подчеркивал свои атеософские воззрения, не признавал ни своего Зевса, ни Митру, а о Мармане говорил, что это объедки, брошенные рабам с господского стола.

— И кто же твой господь? — спросил император.

— Ты еще не слышал о нем, август, — вдруг проникновенно молвил Лука. — Но скоро услышишь. Мы называем его Спаситель, а имя ему — Иешуа. Я ученик его.

— Не поздно ли тебе учиться?

— Да и тебе пора, август. Дни владычества Мармана сочтены.

Император оживился.

— Любопытно!.. Я издал указ о единобожии и о запрещении всех иных религий. Я провел грандиозные реформы! А ты смеешь говорить мне о некоем истинном господе?