Большинство коллекционеров рыскает в поисках картин и старых монет, фарфоровых статуэток и почтовых марок. Дмитриев искал старые автомобили, станки, вышедшие из употребления приборы. Все, что отжило свой короткий век в быстро изменяющейся технике и было достойно музея, интересовало Дмитриева. А его личные интересы и привязанности группировались около точных измерительных приборов, арифмометров, кассовых аппаратов, приборов для связи и радиоприборов. Еще до начала мировой войны, когда музей назывался «Московский музей прикладных знаний», Дмитриев создал специальный отдел прикладной физики. И гордился тем, что все технические новинки всегда попадали в этот отдел почти немедленно. И как быстро (за несколько лет!) они становились музейными экспонатами, становились устаревшими и ненужными вне стен музея.

В последние годы Дмитриев выработал специальную тактику поисков. Он составил картотеку всех бывших фабрикантов и заводчиков, антикваров и комиссионеров. Через адресный стол он узнал адреса всех их ныне живущих наследников и постепенно обходил их, знакомился, наводил разговоры на тему о своей страсти. И, наконец, интересовался, не осталось ли где-нибудь в кладовке, подвале или на чердаке интересующих его вещей. Как правило, посещение оказывалось безрезультатным.

Но иногда бывали настоящие удачи, и Дмитриев твердо придерживался придуманной им тактики поиска. Сегодня он шел к родственникам Фридриха Викентьевича Веркмейстера, державшего до революции известный магазин «Старинные вещи» в тогдашнем Леонтьевском переулке.

Нужный дом оказался небольшим частным владением за глухим забором, с подгнившими досками и столбами, что превратило некогда прямую линию ограждения в прихотливо изгибающуюся границу. Калитка висела на одной петле. Дом явно осел на один бок. Все свидетельствовало об отсутствии крепкой мужской руки. В этом доме доживала в одиночестве единственная дочь хозяина давно исчезнувшего магазина Эльза Фридриховна.

Дмитриев расположил ее знанием немецкого. Ее крошечное личико изображало чувство, похожее на радость. Дмитриев сказал Эльзе Фридриховне, что когда-то был знаком с ее отцом (что было правдой), и сказал несколько любезных слов о чутье старого антиквара. Старушка была совсем растрогана. Наконец Дмитриев изложил хозяйке цель своего визита. Та печально покачала головой: все распродано во время войны, в начале двадцатых и в тридцатых годах, ничего не осталось, ничего, только разный хлам в сарае. «А можно его посмотреть?» — спросил Дмитриев. Замок на двери сарая открылся с большим трудом. Когда глаза привыкли к полутьме сарая, освещавшегося крошечным оконцем, Дмитриев увидел груду всякого старья: сломанные лопаты и прохудившиеся ведра, кресло с продавленным сиденьем и какие-то старые бутылки. Разочарование охватило Дмитриева. Но он всегда помнил историю о том, как один удачливый коллекционер икон нашел великолепную строгановского письма икону в такой же куче хлама, выдернув ее с самого низа груды сломанных стульев и остатков другой мебели.

Поэтому он внимательно всматривался в каждую вещь, сиротливо доживавшую свой век в этом заброшенном сарае. И наконец увидел нечто, что заставило его внутренне возликовать.

Отбросив несколько старых картонных упаковок и облезлый чемодан, перевязанный трухлявой веревкой, он, чихая от поднявшейся пыли, стал осторожно вынимать из образовавшегося в груде старья углубления заинтересовавший его предмет. Когда это удалось сделать, Дмитриев тут же вытащил его из сарая, чтобы на свету рассмотреть свою находку. Через минуту он уже не сомневался, что нашел старинный фонограф. Конструкция его была столь примитивна, что, может быть, принадлежала самому Эдисону. Это была большая удача!

Дальнейшие поиски в сарае оказались безрезультатными, но Дмитриев от этого совершенно не погрустнел. Старинный фонограф искупал все неудачи. Эльза Фридриховна радовалась вместе с ним. А когда он сказал ей, что после оценки фонографа закупочной комиссией музея ей будет выплачена не слишком маленькая сумма, то Эльза Фридриховна даже прослезилась.

Находку Дмитриев повез к себе домой, на Ново-Васильевскую улицу. После чистки прибор предстал перед Дмитриевым во всей своей красе. Время, правда, не пощадило его. Крепления барабана сломались, оловянное покрытие было прорвано, резонатор помят. Но опытный глаз реставратора показывал, что привести прибор в прежнее состояние не слишком трудно.

Тщательно осматривая каждую деталь, Дмитриев нашел то, о чем он не мог и мечтать. На металлической пластинке было написано: «Тирони, Милан». Не было только года изготовления. Но и то, что было, делало находку просто уникальной. Ибо это был итальянский фонограф конца XIX века. А о таких фонографах специалисты никогда не слыхали.

Вечером Дмитриев был в гостях у своего старого друга Дмитрия Дмитриевича Мосальского. Крупный специалист по литературе XIX века, Мосальский был известен среди литературоведов как большой любитель решения различных головоломных загадок, связанных с установлением или объяснением фактов, не укладывающихся в сложившиеся представления о жизни и творчестве того или иного писателя или поэта. Сам себя Мосальский называл литературным следопытом. Дмитриев любил бывать у него и слушать захватывающие истории о находках писем, рукописей неизвестных произведений или о новых фактах жизни кого-либо из известных литераторов XIX века. Рассказчиком Мосальский был прекрасным. Но сегодня Дмитриев сам горел желанием рассказать о своей находке.

Когда чай был налит, Дмитриев решил, что удобный момент наступил. «Дмитрий Дмитриевич, сегодня у меня большая удача», — начал он. «Небось, Борис Сергеевич, нашли первый российский паровоз?» — улыбаясь, перебил его Мосальский. «Не паровоз, а кое-что получше», — сказал Дмитриев. И рассказал по порядку сегодняшние приключения.

«А как он выглядит, этот фонограф?» — спросил Мосальский. Дмитриев начал объяснять: «Барабан с ручкой, а над ним резонатор с острием на дне. Странный такой по форме. Напоминает тыкву. Знаете, которые на юге разводят не для еды, а для других нужд. И когда в резонатор попадает звук, то острие делает борозду на мягком оловянном листе, который на барабан накручен. И самое интересное, что этот резонатор совершенно оригинальной формы. У Эдисона такого не было. Значит, Тирони — итальянец, который его изготовил, сам его придумал… Дмитрий Дмитревич, что с вами?» Мосальский вскочил с места и бросился в кабинет. Было слышно, как на пол упали какие-то книги или папки, слышалось невнятное бормотание и стук выдвигаемых ящиков. Дмитриев растерянно глядел в открытую дверь кабинета и ничего не понимал.

Мосальский выбежал из кабинета с листком бумаги в руках. «Читай!» —. прошептал он Дмитриеву. На листке было написано: «Тирони. 19 мая 1836 года. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из «Евгения Онегина» кусок про Москву». Дмитриев ничего не понял и вопросительно посмотрел на Мосальского. «Это же фантастическая вещь, — вскричал тот. — Все пушкинисты обезумеют. Этот текст, который ты сейчас прочитал, написан рукой Пушкина. На листочке, вложенном в книгу Сергея Глинки. Записку обнаружил один коллекционер-библиофил. Купил редкую книгу на Сухаревке, еще до начала нашего века. Он графикой интересовался, а там в книге фронтиспис был гравера Аркадьева. Ну, это не имеет значения. И обнаружил листок с текстом, который ты прочитал. Он сразу понял, что это может быть рука Пушкина. От него записка попала в музей. И стала загадкой. Никто ничего понять не мог. Вроде и дата и место известны. Был Пушкин у Нащокина 19 мая. Это все знают. А вот то, что он из «Евгения Онегина» читал, не знают. Но вполне возможный факт. А вот кто такой Тирони, никто не знает. Ни в одном документе той эпохи такого человека нет. А «тыква и барабан» вообще расшифровать невозможно. А тут ты приходишь, говоришь, и меня вдруг озаряет: «Вот оно!» — «Что?» — все еще не понимая, к чему клонит Мосальский, спросил Дмитриев. «Как что! Да все же концы сходятся! Тут Тирони, и у тебя Тирони. Тут тыква, и ты сравнил резонатор с тыквой. А Пушкин и слова-то такого «резонатор» не знал. И барабан совпадает. Да ведь тут говорится о том, что Пушкин перед фонографом стихи читал! Понял теперь?»

Дмитриев почувствовал, как холодеют пальцы на ногах и вверх по ним бегут какие-то мурашки. «Но ведь Эдисон изобрел фонограф только в 1877 году, — тихо сказал он. — Правда, идея носилась в воздухе. Еще в 1859 году Скотт фонограф придумал, но не сообразил, как его использовать. Применял для записи звуковых колебаний, и все. Но ведь тут 1836 год! В это невозможно поверить».