Иван Шох увидел Веезенмайера, сидевшего по-прежнему, забросив ногу на ногу, Кватерника, который не мог скрыть торжества, рвавшегося наружу; Мачека, втиснутого в кресло, и странный, душный восторг родился в нем; радость оттого, что неопределенное, зыбкое, неясное кончилось и настала пора точных и крутых решений. И неожиданно для самого себя он выбросил вперед руку:

- Хайль Гитлер!

Мачек горько усмехнулся.

- Я завидую Николе Тесле, - сказал он, - тот хоть вовремя уехал. Диктуйте, мои помощники потом внесут необходимую стилистическую правку...

А теперь он почувствовал во рту сладкую воду. Она была холодная и пузырчатая. Наверно, минеральная с солью. Поэтому пузыри так рвут кожу во рту и в горле и жгут, прямо даже не жгут, а рвут на части живот, и вместо счастья эта вода, эта жданная, сладкая, холодная, снежная вода приносит ему новые страдания...

"Только бы не открыть глаза, - подумал Цесарец, приходя в сознание, хоть бы еще минуту продолжилось это сладостное мучение, когда пузырьки кажутся раскаленными и горькими, когда они с трудом проходят сквозь гортань, проходят, как сверло, но пусть будет эта боль, пусть она будет еще полминуты, и я напьюсь, и я смогу терпеть дальше и не унижаться перед этим несчастным маленьким стражником, надоедая ему своими бесконечными криками. В чем он виноват, в конце-то концов? Это я виноват, мои товарищи виноваты, что на земле живут такие темные маленькие люди, которые могут служить только силе, а не разуму. Поэтому им приятно смотреть на страдания слабого, ибо никто не объяснил, что слабое рано или поздно становится сильным, а сильное слабеет, и вид мучений не укрепляет силу, а подтачивает ее изнутри, рождая ощущение постоянного страха. Страх вынуждает к действиям; когда человек постоянно боится чего-то, когда он полон видений ужасов, переносимых другими, у него уже нет времени подумать, он спешит забыться, а потом начинает - незаметно для себя самого - спешить д о ж и т ь как-нибудь, иначе говоря, умереть..."

- Осторожнее лейте, - услыхал Цесарец хрипловатый сильный голос, - он же захлебнется так...

Цесарец сделал глоток, закашлялся и понял, что это не видение, а вода, действительно вода льется медленной тяжелой струйкой в рот, и он испуганно вскинул голову и открыл глаза, потому что ощутил под локтем не доску, а проваливающийся, мягкий валик дивана и увидел над собою лицо Евгена Дидо Кватерника, любимца Анте Павелича, внука Иосипа Франка и героя первой хорватской революции, Кватерника, героя его драмы, которую запретили в Загребе после трех представлений...

- Жив, - улыбнулся Дидо. - Я боялся опоздать к тебе, Август. Я боялся, что они замучают тебя.

Он обнял Цесарца за шею, помог ему сесть и, опустившись перед ним на колени, начал медленно и осторожно снимать с него наручники, но они не слезали с распухших желто-синих кистей, и Дидо успокаивал Цесарца, нашептывая ему тихие и ласковые слова.

- Ты, Дидо? - спросил Цесарец, но голоса своего не услышал. Он понял, что слова его рождаются в нем и звучат, но выйти наружу не могут, потому что язык стал таким большим, что, кажется, заполнил собою весь рот.

- Потерпи еще чуть-чуть, - сказал Евген Дидо Кватерник, - сейчас тебе будет больно, но это последняя боль.

Цесарец видел капли пота, которые появились на лбу Дидо.

"Неужели он тратит так много сил, чтобы открыть наручники? - подумал Цесарец. - Или он не привык смотреть на страдания так, как ему приходится смотреть сейчас? Он убил короля Александра и Барту, а потом убил тех, кто убил короля, но он убивал их не своими руками, и он не видел, как Владо-шофер валялся на Ля Каннебьер и как он кричал, когда толпа втаптывала его в землю и когда ему выбили зубы и у него изо рта хлынула кровь, и когда кто-то отбил ему почки длинным ударом в ребра; он же не видел этого, и он не может себе этого представить, значит, он боится видеть страдание, он палач, который задумывает казнь, проверяет ногтем, хорошо ли отточен нож гильотины, но уходит в тот момент, когда казнимый слышит падение тяжелой стальной бритвы и не может крикнуть, потому что ужас перерезает ему горло на мгновение раньше, чем нож отсекает голову. Не казнь ведь страшна - ожидание. Не тот страшен палач, который казнит, а тот, кто дает право на казнь. Ведь казнят не человека - идею. А кто дал право этому потному, красивому, молодому и крепкому Дидо казнить идею?"

- Вот и все, - сказал наконец Евген Дидо Кватерник и стал похожим на молоденького зубного врача, который впервые вырвал коренной во время воспаления надкостницы. - Очень больно?

Цесарец пошевелил пальцами и понял, что это он только в мыслях приказал своим пальцам пошевелиться. Они не двигались, его пальцы, они были как отварные сардельки, а ногти в крови, синие.

"Почему же у меня ногти в крови? - подумал Цесарец. - Ах, это сейчас стала выступать кровь, когда он снял наручники. Кровь перестала идти из-под ногтей, когда они вытащили иголки, потому что сразу же надели наручники и наручники пережали вену, а сейчас она снова работает, а кровь так больно пульсирует в кистях, ищет выход и выходит сквозь те отверстия, которые остались после того, как они загоняли мне иглы и смотрели мне в глаза, как я кричу и как теряю сознание..."

Цесарец разлепил толстые сухие, растрескавшиеся губы, поднял с колен чужие огромные пальцы и прикоснулся ими к лицу Дидо Кватерника. Тот отшатнулся и, схватившись за лоб, на котором осталась кровь, быстро поднялся с колен.

- Что ты? - тихо спросил он. - Ты что?

- Спасибо, - прошептал Цесарец. - Спасибо, Дидо.

- Теперь я Евген, - ответил он, и испуг на его лице исчез. - Это в эмиграции я был Дидо. Теперь я Евген Кватерник, а не Дидо.

Цесарец, продолжая смотреть на него со странной и нежной улыбкой, покачал головой.

- Нет, - прошептал он, и шепот его был низкий, басистый, не его шепот, - ты не Кватерник. Разве палач может быть героем?

- Я вырвал тебя из рук палачей, Август. Я так спешил вырвать тебя из их рук. Я успел.

"Не может быть, чтобы закон наследства имел силу абсолюта, - подумал Цесарец как бы со стороны и поэтому очень точно. - Если он несет в себе черты деда, черты великого своего деда, тогда, значит, я написал не драму-исповедь, а драму-ложь. Я обманул себя, а после этого обманул всех, кто читал мою драму и кто смотрел ее, когда Бранко Гавела сделал спектакль... Нет... Я никого не обманул. Дидо мог прийти сюда только с Гитлером и с Муссолини. Сам он прийти не смог бы. А мой Кватерник, наш Кватерник, конечно, понял, что приходить в страну можно только самому, не надеясь на Париж или Вену. Надо приходить к народу и знать, что тебя распнут, но нельзя принести свободу, если тебя привели под охраной чужих штыков, и это понял мой Евген и не понял этот Дидо. Палач жалеет врага только для того, чтобы вымолить прощение для продолжения своих палачеств".

- А кто были те? - спросил Цесарец, с трудом ворочая своим непослушным, шершавым, как рашпиль, языком. - Кто меня пытал?

- Сербы, - деловито ответил Дидо и достал из кармана спортивного пиджака массивный золотой портсигар. - Хочешь курить?

Цесарец покачал головой и проводил глазами этот тяжелый и скользкий золотой портсигар, когда Дидо опускал его в карман.

- Значит, они врали, когда говорили, что работают в "селячкой страже"?

- Это показалось тебе. Август. Это галлюцинации. Так бывает, когда человек измучен, сверх меры измучен.

- Ты скажи им, чтобы они так подолгу не пытали, Дидо. Они так долго мучают, что смерти ждешь как блага. П р е д е л...

- Что? - не понял Дидо.

- П р е д е л, - повторил Цесарец. - Надо во всем соблюдать предел.

- Есть хочешь?

- Нет.

- Сейчас придет парикмахер. Тебя побреют. И врача я уже вызвал. Какой костюм тебе принести? Белый? На улице солнечно.

- Ты зачем так говоришь?

- Как?

- А так.

- Ты свободен, Август. Я освободил тебя. Слышишь? Ты выйдешь вместе со мной. Мы пойдем на площадь и станем слушать, как поет и смеется народ. Потом мы пойдем в Каптол. Мы увидим, как люди рады свободе. Как они счастливы услышать слова Анте. Ты услышишь его слова вместе со мной. Август. Мы боролись, и вы боролись. Мы боролись против одного и того же врага - против сербской монархии, против белградской диктатуры. Мы победили, Август. А сейчас мы вместе будем строить новую Хорватию. Тебе есть что делать в новой Хорватии. В конце концов, и вы и мы - с разных сторон и разными методами - сражались за одно и то же: за свободу нации.

Цесарец покачал головой.

- Мы не сражаемся за свободу н а ц и и, Дидо. Мы сражаемся за свободу Людей.

- Ладно, - улыбнулся Дидо, - доспорим обо всем этом в газетах. Теперь ты волен писать все, что хочешь! Ты теперь живешь в Хорватии, в Независимом государстве Хорватии, Август!