* * *

Вид Тимолеоне Рицотто, лежавшего на спине у себя в постели, не мог не привести в замешательство любого наблюдателя. В профиль он походил на горную цепь, где вершины чередовались с впадинами; самой высокой точкой был его живот; под белоснежными простынями он напоминал японское изображение покрытых снегом гор, служащих фоном для тончайших рисунков. Как все люди, чья совесть чиста, начальник карабинеров спал сном младенца. Могучий храп, который был слышен далеко вокруг и в безлунные ночи служил путеводной звездой для возвращающихся домой соседей, звучал как виртуозный музыкальный пассаж с неожиданными модуляциями. Лицо спящего толстяка казалось более молодым, благодаря доверчивой улыбке, игравшей на его устах. Ему снилось, что, приглашенный в Болонью, он председательствует на конкурсе знаменитейших поваров полуострова, которые один за другим почтительно просят его отведать приготовленные ими изысканные кушанья.

Тимолеоне пробовал — во сне — необыкновенно нежный соус, как вдруг все печи чудесной кухни взорвались одновременно с оглушительным грохотом. Разбуженный этой катастрофой, Рицотто сел на постели, пришел в себя и понял, что он находится дома и что какой-то сукин сын колотит, как безумный, по входной двери. Бросив взгляд на часы, начальник карабинеров увидел, что нет еще и полуночи. Он возмущенно завопил:

— Подожди минуту, оглашенный!

Но шум не прекратился. Тимолеоне выругался сквозь зубы и, опустив ноги на пол, проклял бесцеремонного субъекта, прервавшего самый восхитительный сон в его жизни. Прежде всего он сунул ноги в комнатные туфли, потом, так как он спал в ночной сорочке, натянул, пыхтя, свои брюки. С подтяжками не удалось сразу справиться, и пока он с ними возился, он все время повторял про себя, что если стучит какой-нибудь пьянчужка, то он обязательно запрет его в единственной камере жандармерии.

Рот его был судорожно сжат, глаза метали молнии. По дороге он захватил огромный револьвер, намереваясь напугать до смерти нахала, посмевшего разбудить его среди ночи. Тимолеоне вышел из спальни, пересек кабинет, потом вернулся и зашел на кухню, чтобы выпить прямо из горлышка несколько глотков вина: ему хотелось полностью вернуть себе хладнокровие. После этого он направился к двери и отворил ее. Бушевавший в нем гнев сразу испарился при виде мэтра Агостини, чьи искаженные черты и дрожащие руки свидетельствовали о сильнейшем волнении.

— Наконец! Лучше поздно, чем никогда!

Начальник карабинеров был уязвлен такой несправедливостью. — Но, дон Изидоро, ведь уже почти полночь!

— Ну и что ж? Я всегда думал, что карабинеры спят в полглаза.

Рицотто признался, что такой образ жизни не входит в его привычки. Нотариус слегка отстранил его и проник в дежурную часть.

— Выходит, Тимолеоне, что всех жителей Фолиньяцаро можно зарезать, а вам и дела мало? Так?

— Да что вы, синьор Агостини, никто здесь и не помышляет об убийстве своих ближних.

— В этом вы как раз ошибаетесь! Кто-то только что убил Эузебио Таламани!

Что вы говорите?

— Вы может быть оглохли? Только что убили жениха моей дочери, моего клерка Таламани.

Рицотто был вынужден присесть — у него закружилась голова.

— Это… невозможно… Но где? Кто?

— Где? Почти рядом с аптекой. Кто? Амедео Россатти. Тимолеоне вскочил на ноги.

— Это неправда!

— Правда!

— Нет! Вы это сами видели?

— Я не могу, конечно, поклясться, что я все видел своими глазами, но…

И мэтр Агостини рассказал карабинеру о драке, свидетелем которой, а потом и жертвой был он сам, и о том, как он поторопился к себе, чтобы взять какое-нибудь оружие. В доказательство своих слов он показал старинный пистолет, из тех, что были в ходу в восемнадцатом веке.

— Я собирался воспользоваться им, как дубинкой, чтобы поколотить Россатти, но когда я вернулся, я сперва никого не увидел… Я решил, что драчуны разошлись в разные стороны, отправились каждый восвояси, и уже вздохнул с облегчением, подумав, что утром вручу вам жалобу на вашего капрала, но в этот миг…

Голос дона Изидоро прервался. Тимолеоне заставил его продолжать и он закончил:

— … я почти споткнулся о тело Эузебио.

— Он был мертв?

— Да, мертв… Вся грудь залита кровью. Я не решился прикоснуться к нему… Мне кажется, его убили ударом ножа, но у меня нет опыта в этих делах…

Амедео Россатти… Его Амедео, которому он покровительствовал… Рицотто почувствовал себя как в кошмарном сне. Он ухватился за последнюю надежду.

— Вы уверены, что он умер?

— Думаю, что да.

Рицотто вздохнул.

— Хорошо… Я только закончу одеваться. Подождите меня минуту, не больше.

Когда Тимолеоне был готов, они пошли разбудить Иларио Бузанелу. Тот нехотя встал, и начальник карабинеров, забыв о собственной реакции на приход нотариуса, счел нужным прочесть ему суровую лекцию по поводу обязанностей, связанных с его должностью. Не получив никакого объяснения относительно ночного вторжения и причин, побудивших шефа вытащить его из постели в то время, когда ему полагался отдых, Иларио оделся, но так и не пришел в себя окончательно. Выйдя на улицу и увидев нотариуса, он впал в полное недоумение; только вид тела Эузебио Таламани, к которому они вскоре подошли, вывел его из этого состояния. Он посмотрел на него, потом спросил:

— Он мертв, шеф?

— А ты как думаешь, болван?

Мэтр Агостини решил уточнить:

— Он не сдвинулся с того места, где я его оставил.

Рицотто пожал плечами:

— Меня бы удивило, мэтр Агостини, если бы случилось обратное.

Иларио направил луч своего фонарика на лицо покойного, прикоснулся пальцем к его глазам и заключил:

— Уж так мертв, что дальше некуда, шеф.

Потом он провел рукой по груди Эузебио, почувствовал, что она мокрая, посмотрел туда и пробормотал, запинаясь:

— Там… кровь… Это… кровь…

Ну и что? Ты, может быть, упадешь в обморок, а?

— Я… я… страшно боюсь крови, шеф!

Рицотто воздел руки к небу, как будто призывая Бога в свидетели того, что ему приходится терпеть, и намекая, что высшим силам не мешало бы принять меры, если они не хотят, чтобы в один прекрасный день этот добряк Тимолеоне возмутился.

— Иларио, кончится тем, что по твоей вине меня хватит апоплексический удар! Беги лучше к доктору Форгато и попроси его присоединиться к нам как можно скорее.

— А если он откажется?

— Он не откажется!

— А если все-таки откажется?

— Тогда ты прикажешь ему примчаться без промедления!

— А если он откажется?

— Тогда ты возьмешь его за шиворот и притащишь сюда! — А…

— А если ты прибавишь еще хоть слово, я заставлю тебя проглотить мою шляпу.

И карабинер Иларио Бузанела удалился гимнастическим шагом.

* * *

Доктор Боргато был уже очень стар. Он продолжал заниматься своей профессией только потому, что его более молодые коллеги не желали похоронить себя в Фолиньяцаро. Доктор чувствовал себя очень усталым, и это часто сказывалось на его настроении. Если его приглашали к роженице ночью, на рассвете или просто в тот момент, когда он собирался нырнуть под одеяло, он шел по вызову, но сразу же начинал отчаянно браниться, упрекая будущую мать в том, что она нарочно рожает в такое немыслимое время, повторяя, что считает ее лгуньей, неженкой, одним словом, настоящей занудой. Она, говорил он, совершенно не жалеет и не уважает человека, который мог бы — в зависимости от ее возраста — быть ее отцом или дедом, и уж, во всяком случае, ей придется пенять только на себя, если слабость помешает ему выполнить свои обязанности так, как ему хотелось бы. Такие речи могли кого угодно довести до истерики, особенно женщину, страдающую от схваток, но все давно уже привыкли к выходкам Боргато и знали, что он сам не верит ни одному слову из того, что выкрикивает, и совершит все наилучшим образом. Когда младенец появлялся на свет, доктор всякий раз, прежде чем доверить его бабушке или донне Петронилле, которая вот уже сорок лет выполняла обязанности добровольной акушерки, поднимал его на вытянутых руках, хорошенько осматривал и восклицал:

— Боже мой, как хорош! Самый красивый ребенок из всех, кому я помог здесь родиться! Хотелось бы мне знать, однако, кто его отец!

Услышав эту дежурную шутку, первым смеялся счастливый отец новорожденного, который вслед за этим уводил Фортунато выпить стаканчик вина, чтобы восстановить силы.

Доктор не смог присутствовать на обручении Аньезе и Эузебио: его задержал в одном из окрестных поселков старичок, как раз надумавший умереть от воспаления легких. Он не слишком расстроился из-за того, что не был на церемонии, в его возрасте такие вещи уже не привлекают, а, кроме того, он не сомневался, что если Господь Бог сохранит ему жизнь, то он и никто другой будет принимать роды у Аньезе, когда придет время появиться на свет ее первенцу. Он давно уже овдовел и жил совсем, один. Женщина, которая вела его хозяйство, уходила в семь часов вечера, оставив ему записку, где были отмечены имена тех, кто приходил просить врача о помощи, а также их адрес. С того времени, как дон Фортунато начал практиковать, он познакомился со всеми в округе и, если только речь шла не о несчастном случае, был осведомлен о состоянии здоровья каждого жителя. Когда приходили звать его к какой-нибудь Розалии или какому-нибудь Симеону, он заранее знал, с какой болезнью ему придется иметь дело.