— Сухотиха, иначе ее и не называют, — добавила она, как бы оправдываясь. — А судили ее за колдовство и тунеядство, сроду она не работала.

— Колдовство? — быстро переспросил Казарин.

— Ну да, лечит она. Травами, заговорами… — пояснила девушка. — В восемьдесят четвертом при Андропове народный суд ее на семь лет с конфискацией приговорил по статье о мошенничестве. Да только какая она мошенница? К ней из Твери люди приезжают… Из Москвы приезжают лечиться! А я так считаю: почему бы и не полечить, когда тебе талант Богом даден? Правильно? Она и меня на ноги поставила — мама ведь меня на седьмом месяце родила, непутевую, а Сухотиха выходила, пареной репой обкладывала. Вот я и живу! — улыбнулась секретарь и попросила, мило покраснев: — Андрей Николаевич, можно ваш автограф?

Казарин вытащил «Паркер», криво расписался на визитке и пошел на улицу, где стоял невиданный в этих краях микроавтобус с параболической антенной на крыше. Решено: они едут в Гулькевичи. И хотя телевизионщики прибыли сюда, чтобы осветить судьбы деревень Нечерноземья, Казарин не был бы журналистом, упусти он такую выгодную линию.

— Едем? — деловито спросил поджидавший у «тойоты» Гриша.

Казарин молча забрался внутрь. Он любил потянуть паузу — это придавало ему весу. И только когда завелся мотор, сказал, махнув рукой:

— В Гулькевичи!

И вот они, Гулькевичи! Босоногов глядит во все глаза, расплющив нос о стекло. Обширная пойма, излучина реки, на косогоре — густой ельник, как в сказках о бабе-яге. Деревья пока не расправили листья, но чувствуется: еще чуть-чуть — и зазеленеют. И синее-синее небо, и ветерок, и речка! Ах ты боже мой, какие же налимы там должны водиться под корягами!

Чего скрывать, места живописнейшие. Босоногов не живописец, но он из тех людей, которые матерятся, глядя на закат, и в том, что он вначале не заметил запустения, царящего вокруг, виновата весна. Зато от Казарина ничто не скрылось, не спряталось. С профессиональным любопытством смотрит он на завалившиеся заборы, дворы, заросшие бурьяном, забитые мусором, дома с выбитыми окнами и дымами — крыши, зеленые от мха, иные дома вовсе без крыш, раздетые. Клуб, в котором когда-то происходили партийные собрания и парни по воскресным дням дрались из-за девчонок, являет жалкое зрелище: одни потемневшие бревна в рассыпавшейся вязке. Церковь правда стоит, но Бога в ней нет; одни сычи. Смотрит Казарин в окно, наполняется впечатлениями, и вот с его губ срывается одно лишь слово:

— Гниль.

Гниль кругом, но произносит Казарин это слово с явным удовольствием.

Что касается Молчаливого, то этот смотрит только вперед и ничего, кроме дороги, не видит. Только вперед!

«Тойота» останавливается у избы, имеющей обжитый вид: вот и сизый дымок над трубой вьется. В окнах занавески в горошек.

— Верун, пойди со стариками потолкуй, а мы пока подготовимся, — предлагает Казарин и, когда она уходит, оборачивается к Молчаливому: — Ну что, будем распаковываться?

Вдвоем выволокли через боковую дверь пластиковый бокс; помощь, предложенную Босоноговым, гордо отвергли. Казарин выпрямился, посмотрел вдаль, за речку, и что-то такое появилось в его лице, знакомое и неуловимое, от Мефистофеля. И вспомнил Босоногов.

Мертвый город на голубом экране. Груды битого кирпича, ветки, срезанные осколками, расщепленные вдоль стволы акаций и тополей. Трупы в бушлатах, псы около них — крупным планом. И живые, оглушенные действительностью, жадно тянут «Приму», лица закопченные, грязные. Востроносый генерал что-то объясняет, звезды на погонах. Это Казарин берет интервью: вопросы вежливые, но голос дрожит от ненависти, и лицо вот такое, как сейчас, и всем сразу ясно, кто тут главный преступник.

Налетел на Ивана вихрь — и сгинул. Потому что Молчаливый, приложив к экранчику на загадочном боксе большой палец, и затем, отщелкнув замки, извлек на свет штуку совершенно фантастическую, с хромированными панелями, с верньерами, стрелками, лампочками. И ноутбук, между прочим. Молчаливый подключил к штуке провод от ноутбука, склонился: побежали по экрану в бешеном темпе зеленые буквы. Смотрит Босоногов на штуку круглыми от любопытства глазами, и Казарин тоже смотрит, но с сомнением.

— Работает? — спрашивает.

— Нет пока, — отвечает Молчаливый, и как будто спиной.

— Ну-ну… Идем! — это уже Ивану.

Хочется Босоногову остаться, хочется поглядеть, что же будет с загадочной штукой, но не смеет, топает следом за Казариным по тропинке, и зимняя жужелица визжит под ногами.


Представлялась Сухотиха Босоногову завернутой в тряпье гнутой старушонкой с кривым носом и глазами-бусинами, и непременный кот на горбу. Одним словом, актер Милляр в роли бабы-яги из фильма «Морозко». А оказалась Сухотиха больше похожей на Солоху в исполнении Дорониной. Во-первых, никакая это была не старушонка. А была это женщина с гладким и еще красивым лицом и — вот чудо — умело наложенным макияжем. Во-вторых, одета не по-деревенски, платье, правда, простое, но опрятное и сидит ладно на фигуре. И коса! И этакая чертовщинка в глазах! И веселая! Вот тебе и Сухотиха, вот тебе и бабка!

— Гости дорогие! — журчит Сухотиха. — А у меня как сердце чуяло: встала на заре, дай, думаю, гуся зарежу, разговеюсь! С чего бы?

Казарин, несколько ошеломленный таким приемом, скупо улыбается, любезничает:

— Должно быть, оттого, что сердце у вас чуткое, Анна Поликарповна. Нынче большая это редкость, чуткое сердце.

— Девочка ваша просто золото, — говорит Сухотиха. — Не дочка вам?

— Это Верун, что ли? — спрашивает Казарин, а ассистентка фыркает.

— А я видала вас по телевизору, очень вы мне нравитесь, настоящий мужик!

И случается невероятное: Казарин, прожженный, прошедший огонь, воду и медные трубы, — смущенно краснеет! Кашляет в кулак:

— Какая же вы непосредственная!

Сухотиха машет на него рукой:

— Да ну вас, ей богу! Лучше идемте в горницу!

Вчетвером заходят в горницу, и Сухотиха рассаживает гостей за круглым столом, покрытым тяжелой плюшевой скатертью. Тикают часы, от печи вкусно пахнет. Хозяйка садится напротив Казарина, благообразно складывает руки на коленях.

— Спрашивайте! — говорит.

— О чем же?

— Как о чем? Вы ведь обо мне репортаж делать приехали? Ну и спрашивайте! Да вы не стесняйтесь, ей богу, я уже опытная! Ко мне тут приезжал один в очках, с магнитофоном, из самой Твери репортаж делать!

— Хм… — Казарин повторно кашляет в кулак. — Видите ли, Анна Поликарповна, я не следователь, чтобы спрашивать. Может, мы тут поживем, ну… дня три, а?

Но Сухотиха качает головой:

— Нельзя. Ко мне клиенты приехать могут. Приедут, а у меня тут кодла… Если желаете, у деда можете пожить. Он на это всегда согласный. У нас тут вроде кооператива: я лечу, а он квартиру сдает.

Казарин встает:

— Вот и отлично! Поживем у деда, а к вам мы вечером на огонек заглянем. Идет?

— Идет! — важно кивает Сухотиха. — Я и гуся успею приготовить.

Втроем уже спускаются с крыльца. Казарин чиркает зажигалкой, закуривает.

— Недалекая баба, — ворчит. — Простая как валенок.

Кажется, он разочарован.

— Кодла! Это же надо ляпнуть такое! — фыркает Вера. — Сразу видно, что сидела!

Босоногова же Сухотиха заинтриговала чрезвычайно. Черторщинка в глазах не дает ему покоя. И не то что он какой-то там геронтофил, ну а так… весна, в общем.

Никанор Капитоныч охотно согласился пустить к себе жильцов. Изба у него просторная, в пять комнат, и сразу видно, что четыре из них предназначены для сдачи. Такой вот отель на деревенский манер. Все комнаты пустовали.

— Не сезон, — объяснил предприимчивый дед. — Я на осень наплыва жду, а сейчас пусто. Пусто!

— Ага, — сказал Казарин и распорядился: — Заносите вещи!

Пока то да се, пока располагались, Гриша выяснил у деда, что самогон, закуску и строительный динамит можно раздобыть в соседней деревне, прыгнул в «тойоту» — и был таков. Три свободных от баранки дня — этим стоило воспользоваться. И решил Гриша устроить себе праздник на лоне природы, праздник с самогоном и шашлыком из налима, добытого нечестным браконьерским способом. Казарину он ничего не сказал, а зря.

Казарин же, перепоручив хлопоты по обустройству ассистентке и стажеру, сам от хлопот отстранился, и пошел с аристократическим видом шляться на двор, и там набрел на конюшню, а в конюшне — на дряхлого мерина, по бабки зарывшегося в навоз. Мелкие весенние мухи вились около слезящихся глаз заморенного коняки, и, глядя на это, Казарин почти любовно думал: и тут та же гниль, как и везде, и тут умирание. Апокалиптические фразы уже вертелись в его голове — фразы о том, что вся деревня русская как этот коняка… и будет время, и поведут его на бойню, и антихрист приидет в фартуке и с кувалдой, и ударит коняку в лоб, и падет он на колена, подведя к небу лиловые слезящиеся глаза свои, а антихрист снимет с него кожу, а что останется, то уж пойдет на мыло… Любил Казарин лошадей, как всякий аристократ, и считал их не в пример людям тварями благородными и незапятнанными. Надо это на пленку запечатлеть.