— Дядя Феля! — заголосил Лаки. Эхо заскакало между стенами, звякнули мелкие стекла в витражных окошках. Как бы в ответ над усадьбой опять громыхнуло, басом загудела жестяная крыша. И прямо перед собой в открытую форточку Лаки узрел пылающий старый дуб на задворках дома.

— Ой, — сказал Лаки. — Па-ажар!!!

Но ему никто не ответил. Стояла душная предгрозовая тишина, в которой треск огня казался чем-то ненастоящим. Лаки зябко поежился.

Он уже третий раз пробегал по одному и тому же коридору, не в силах уразуметь данное обстоятельство. Наконец уперся в жиденькую на вид дверцу, со всего маху пнул ее сандалей и тоненько взвыл. Дверца оказалась дубовой.

Как ни странно, она распахнулась. Лаки справедливо почел это наградой за пожар, боевые раны и вожделенного кота и, хромая, вошел. Дернулось пламя свечей. Сидящие у длинного стола люди в древних одеждах замолчали и уставились на ребенка. А ребенок вежливо пригладил чуб и невинно спросил:

— Дядя Феля, а можно котика погладить?


Парень лет семнадцати, разгребая животом тину у берега, чувствуя, что рубашка высыхает от жары прямо на мосластых плечах, выбрался из воды. Пугнул лягушку, перекрестился на колокольню, торчащую из-за низеньких городских стен, выжал подол и стал одеваться дальше. Много усилий для этого не потребовалось: гардероб составляли холщовые узкие штаны — или денег на ткань не хватило, или портной оказался ворюгой — и клинок, который был слишком длинен для палаша и слишком широк для шпаги. Штаны попытались сползти, когда клинок был привешен к бедру, и молодой человек подсмыкнул их веревочкой. После этого почесал коротко стриженные и слегка позелененные тиной космы и перебросил через плечо связанные шнуровкой стоптанные сапоги. Вода продолжала стекать с рубахи, и ее хозяин морщился и вертелся, как окунутый в лужу кот, только что не вылизывался. Он задрал голову, посмотрел на парящее в небесах солнце, прикинул время и решительным шагом двинул к отдельно стоящей слегка обрушенной башне перед запертыми городскими воротами.

Снопы солнечных лучей сквозь прорехи крыши высвечивали комки пыли и паутины и мышиный помет, скопившиеся на чердаке. Совсем не так романтично, как по вечерам со свечой. Парень сплюнул на последнюю ступеньку, задел клинком стену, но два молодых обормота, упоенно передвигающие по грязному полу камешки, даже не обернулись на шаркающий звук.

— Поместье вот здесь. — Субтильный подросток с прозрачным личиком придворного поэта и сальными волосенками водрузил перед собой изрядный кусок гранита с блестками слюды. — А вот здесь море. — Безо всякой брезгливости он соскреб с голой пятки собеседника шматок грязи и плюхнул позади камня. Собеседник задумчиво почухал обритую наголо синеватую макушку. Добавил свой камешек слева от гранита и пояснил, что это сарай и повешенного нашли именно здесь.

— Какого повешенного? — удивился «поэт». — Мы же договорились, что он утонул. С горя.

— С какого? Дочь барона призналась ему в любви.

Субтильный поэт злобно откашлялся. Пока он кашлял, бритый друг успел изложить свою версию событий. Герой обсуждаемой повести оказался наемным убийцей, таким знаменитым, что все его знали в лицо, предлагали наперебой работу, а потом баронесса, убежав от папы, составила сбиру компанию. Добычу делили на троих.

Тип на чердачной лестнице непотребно заржал. Ему ответило взбесившееся эхо, от которого с балок посыпались летучие мыши и мусор. Бритый дернул шеей и подскочил.

— Т-тать!!! — завопил он, заикаясь не хуже наемного убийцы из своей истории. — Я д-думал, ст-тража!

Тип с клинком жестом заставил его заткнуться.

— Жара — это ваша работа? — спросил он, разглядывая камешки.

— В Шервудский бор грядет великая сушь, — провыл поэт. — Солнце убило бор на три дня полета! У-у!!!

Завывания оборвались затрещиной. Поэт грянулся носом в камешки, нарушив диспозицию и залив кровищей усадьбу, сарай и море.

— Гад, — бритый дернул себя за оттопыренное ухо.

— Не гад, а Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, — это прозвучало, как эсквайр после имени безродного бродяги. Тощий Гэлад вытянул нож из сапога, висевшего за спиной, и лениво вонзил в неприметную щепку между камешками.

— Ярран будет?

Поэт двумя пальцами зажал нос и гнусаво ответил.

— Тогда брысь.

Парочка повиновалась.

Гэлад пересек загаженный чердак, отпихнул останки сундука от окна и взглянул на город. Эрлирангорд, столица Метральезы, лежал перед ним словно на ладони: путаницей улочек и замшелыми черепицами крыш, чахлыми липами; изогнутой, как змея, крепостной стеной с редкими вкраплениями расползшихся башенок — Хомской, Магреты, Кутафьи. Эрлирангорд был похож на позеленевшего от старости горыныча. В самой середине его — над грязной речкой Глинкой, впадающей на севере во Внутреннее море, — торчала зловещими уступами под блеклое небо Твиртове, столичная цитадель, обитель Одинокого Бога. В голубых сполохах Дневных молний над цитаделью скалились едва различимые издалека химеры с прорезями насмешливых кошачьих глаз. У тварей был повод смеяться. Ведь в каждой вспышке неестественных этих молний умирала и корчилась чья-то душа. «Творец ненаписанных сказок…» Губы свело болью, сжало виски, холод пошел вдоль хребта. Так умирали волею Бога пущенные под нож крылатые роханские кони.

Гэлад беспощадно напомнил себе, что каждое слово, начертанное творцом, которому больше пятнадцати, по воле Одинокого, сжигает творца. Пятнадцать — граница, предел, после которого сказка глупого ребенка может сделаться оружием. Кто же станет дожидаться, пока оружие куется против тебя?

Слова рвались на волю, а выпускать их было нельзя… Всаднику исполнилось девятнадцать. И за четыре года немоты он отыскал средство, способ уцелеть в захваченном мире, оставаясь самим собой. Если божественное возмездие разделить на многих, каждому достанется по чуть-чуть. Плохо, больно, но не смертельно. И плевать на Статут, согласно которому дворянин-создатель обязан принять наказание в одиночку и с достоинством. Плевать, что приходится якшаться с простолюдинами, жить, как собака под забором. Зато молнии Твиртове не выжгли душу. И слова его сказок — живые. Записанные слова. Пусть Одинокий Бог подавится.

Гэлад сверху вниз взглянул на машущих руками щенят. Обсуждают его, злодея. Ну, пусть. Жара облепляла холодом.

— Ярран?

Вкрадчивые мягкие шаги. Женские. Черный плащ с капюшоном, узкое платье с золотой тесьмой по подолу и зарукавьям. Голос…

— Это я, мессир.

И лукавый взгляд из-под ресниц. Айша Камаль. Ненаследная принцесса, Бархатный Голос Руан-Эдера. Если пройти Дорогою Мертвых, через солончаки, выжженные степи и ядовитые заросли Халлана, то, может быть, на самом краю окоема, над слабо соленым Внешним Морем откроется тебе великий и древний, как сказка, дивный город Руан-Эдер. Канцлер помотал головой. Ошметки высохшей тины полетели в разные стороны.

— Мессир, э-э, изволил влезть в Глинку? — спросила чернокосая Айша, отряхивая рукав.

— Изволил, — буркнул мессир. — Куда делся этот Урод?..

— Который, мессир?

— Ярран, — буркнул Гэлад.

— Он нужен мессиру?

— Ясен пень.

Канцлер извлек из второго сапога и разгладил на стене покоробленный обожженный лист пергамена:

— Вот это я нашел на кухне нашего Мастера Лезвия. Бездельник повар хотел поджечь этим дрова. А… проходите, господа магистры!


…Жара стояла такая, что хотелось сесть прямо посреди улицы на раскаленную, как сковорода, мостовую и так сидеть, не двигаясь, не открывая глаз — пока косматый солнечный диск не увалится за пыльные тополя. Ночью будет гроза… Клод Денон представил, как замрет оцепеневший воздух, как навалится на город давящая тишина, и молния — длинная и золотая — располосует небо такой вспышкой, что померкнут все другие, те, которые над Твиртове. Это было так здорово и так недостижимо, что он только скрипнул зубами.

Клоду было тридцать три года от роду, но благородная седина уже посеребрила черные кудри. Когда из пыльного шкафа вылетает отоварившаяся шубой моль в возрасте Христа, мерцает болотными глазами и заунывным голосом вещает сентиментальные стихи… собственно, Клод мог пренебречь мнением окружающих. Во-первых, Денон был Адептом, что само по себе имеет вес. Адептам — сиречь приспешникам Одинокого Бога — стихи читать дозволено во всяко время и любые. На то они и Адепты, чтобы знать, как удерживать в границах разрешенного Божие и не только Слово. А во-вторых, у Клода была Сабина. Спору нет, неприятно, когда жена дворянина является не только его женой; но человеку верующему в таких вопросах с Богом следует соглашаться. Ну, спит Краон с Сабиной, и очень даже прекрасно. Можно спокойно заниматься ребелией[2]. И жене приятно, и Богу угодно, и совесть чиста.