— Смотрите, смотрите, — квакает, — это вам не музей. Все взаправду.

— Здесь ваша лаборатория? — спросил Казарин.

— Догадливый, — усмехнулась ведьма. — Поди-ка сюда!

Казарин подошел, и Сухотиха колыхнулась к нему и обдала вонью. Подмигнула:

— Сам будешь или мне прикажете?

Разумеется, сказал Казарин, что будет сам.

— Добро. Возьми-ка на той полке корень в виде человечка.

— А называется?

— Мандрагора. Кидай в котел. Добро. Теперь там в склянке сало висельника. Добро. Теперь живого котеночка…

Все исполнил Казарин, как велела ведьма, и завоняло от кипящего котла вдвое гаже, чем от Сухотихи.

— Теперь возьми мел и очерти котел. Зажги четыре свечи по сторонам света: на полдень, на полуночь, на закат, на восход. Войдите оба в круг и, что бы ни случилось, круга не покидайте. Повторяй за мной, журналист: именем царя Соломона, призываю тебя, дух ночи Андрас…

Секущимся высоким голосом выкрикивает страшные слова Казарин, а рядом Гриша ни жив ни мертв вцепился в камеру, как в спасательный круг. И появляется в углу…

Верхом на волке, меднокожий, в руке трезубец и голова орлиная. Раскрыл клюв Андрас:

— Зачем звал меня, человек?

— Покажи… последние дни Земли! — задыхаясь, потребовал Казарин, и Андрас в знак согласия склонил орлиную голову.

И видит Гриша: разгладилась вода в котле, застыла зеркалом, и явился футуристический город, оплетенный прозрачными жилами дорог, протянутыми в пустоте, и круглые, как арбузы, дома в потоках неона, и гигантские экраны на горизонте. Треснула тут земля, и погас неон, а снизу, разгораясь жаром, плеснула лава. Залила все окрест, и вот арбузы плавятся, тонут в пламени. А в небе взошла трехвостая звезда Полынь.

Волны, океан несет на груди стальную гусеницу: секция к секции, а голова прозрачная, и там под колпаком маленькие муравьишки. И вот вскипает океан, и щупальца ползут из волн, и в стеклянной черепушке беготня, паника, крик. Гигантский круглый глаз смотрит на муравьишек из воды, высовывается клюв: хрусть, и нету гусеницы, а волны становятся красными. И Полынь в небе.

Морской берег, пляж. Шезлонги на белом песке, эллинги, частокол мачт. Водный мотоцикл, за рулем лихой молодец. Мчит молодец по горизонтали: все ему нипочем. И вот начинает горизонталь крениться, делается вертикалью, накрывает молодца — и дальше, к берегу. Шезлонги, эллинги, мачты — все вперемешку в крутящейся ненасытной пасти.

Католическая, кажется, церковь. Сотни людей на коленях, большие и маленькие, — вера и исступление в глазах, а там, под сводами, мраморные ангелы трубят в трубы, и бог милосердный в облаке. Но нет спасения, нет, ибо заглядывает в витражи хвостатая звезда, и двери дрожат под натиском вставших из могил мертвецов. Страшно, страшно!

Гора под самое небо. Покрыта шевелящимися вымазанными в глине муравьями, и все ползут, ползут наверх к великану с бычьей мордой, плеть в руке, и глаза как два рубина. Тучи наверху закручены пергаментным свитком, сияющая дверь в тучах. Два моста, и две реки текут по ним. Одна — вверх, в горнии выси, другая — в черную коптящую муть. И эта вторая река грешников — полноводная, и вдруг вздрагивает Гриша всем телом, потому что увидел он там нечто.

— Снимай! — шепчет ему Казарин, даже сейчас не забывший о своей профессии.

Гриша же о своей профессии забыл напрочь: челюсть отвисла, глаза сделались стеклянные, и рука с камерой опустилась безвольно. Понял Казарин, что от Гриши толку никакого, вынул из его ослабевших пальцев камеру, навел на Андраса, замершего, словно изваяние. И тут…

— Кончено! — щелкнул клюв, и волк прыгнул на грудь Казарину и сквозь него — в бездну.

Перевел Казарин дух, посмотрел вопросительно на Сухотиху. Та шевельнулась, словно пробуждаясь ото сна, сказала устало:

— Утро. Теперь уходите.

И в самом деле утро. Стоят журналист и оператор посреди пустой горницы, и солнце заглядывает в окно. Крутится пыль в солнечном столбе, а из красного угла святые смотрят загадочно и грозно.

— Пойдем, — тянет Казарин безвольного Григория за рукав.

Возвращаются молча, и на этот раз впереди Казарин. Несет камеру с бесценным материалом. Будто вагон с цементом разгрузил Казарин, но в глазах мерцает удовлетворение.

— Александр Николаевич. А вы действительно верите, что все так и будет? — спрашивает Гриша больным голосом.

Но Казарин не отвечает: мысли его другим заняты. Вот и отель, и Никанор Капитоныч на лавочке щурится на квартирантов. Не здоровается Никанор Капитоныч, потому что обидчив, но Казарин его не замечает, мимо идет, и выводит его из задумчивости только дразнящий аромат свежеподжаренной ветчины. Поднимает голову Казарин: доходит до него, что голоден он страшно. С кухни голоса и звон посуды.

Заглянул на кухню, а там за столом Вера и Иван пьют чай с бутербродами: завтракают.

— Вот что, Верун, — говорит Казарин не здороваясь. — Ты сделай мне, пожалуй, кофе с бутербродом. Я у себя.

И исчезает.

Преданная Вера срывается со стула и, дожевывая на ходу, хлопочет у керогазки. Смотрит на нее Иван, гибкую, облитую зарей, морщит лоб, силясь понять что-то.

— Слушай, — говорит, — какая-то ты сегодня не такая.

— Что-что-что?! — хохочет Вера, запрокидывая голову. — Что?!

И тут пелена падает с глаз стажера. Видит он как есть, словно частица ведьмы вселилась в это молодое тело, и:

— Слушай, а давай, как в Москву вернемся, сходим куда-нибудь. В театр или кино, а?

Хохочет, заливается Вера.

— Ну как, согласна?

— Ладно, сходим… теленок…


Покуражилась, посмеялась Сухотиха над журналистом, а он, к слову, ничего и не заметил. Подала окрошку из Богослова и «Молота ведьм», и съел Казарин, и ложку облизал. Хм… Так ведь он, пожалуй, еще и фильм соорудит? Соорудит непременно. И пойдет гулять по большой стране эхо: Казарин… Казарин… Казарин! Нет, друзья мои, что ни говори, а глупость человеческая неистребима. Впрочем, каждому свое.

Уедет Казарин из Гулькевичей, увозя с собой бесценный материал, уедут и измененный Босоногов, и задумчивый Гриша, и пыль осядет на дороге. И восстановятся в Гулькевичах тишина и покой.

Восстановятся, да ненадолго. В тот же день, или на следующий, или через неделю, но обязательно вынырнет из леса юркий жигуленок, затормозит у отеля Никанора Капитоныча, и выйдет из него женщина, охая, а с другой стороны выпрыгнет суетливый мужчина и, поддерживая бережно, поведет ее к крыльцу. Но люди эти к нашей истории не имеют никакого отношения, и пора бы на этом поставить точку.

Позвольте, скажете вы, а кто же такая эта самая многоликая Сухотиха? Откуда взялась? Вопрос, что и говорить, резонный. Непростой вопрос. И пожалуй, закончим мы так.

Спит Иван, и снится ему зеленый-зеленый луг, ветер шумит и гонит облака с запада на восток. Река петляет прихотливо. А сам он могучий великан, встал по обоим берегам, и из-под ладони (солнце слепит) смотрит вдаль, а там город. Понимает Иван, что очень надо ему попасть туда, потому что, видите ли, опаздывает он на лекцию доцента Браткевича. Идет, торопится, и с каждым шагом усыхает, теряет в росте, и не успеть уж ему. Иван усыхает, а город растет. Поворачивается кирпичной спиной. Закрылся, отгородился шлагбаумами. Нет пути в город.

Сел Иван, сел и заплакал. Нет пути в город! А вокруг трава: ш-ш-ш-ш… И ладони мягкие, огромные качают его.

— Здавствуйте, — говорит Иван, проглатывая слезы. — Понимаете, Анна Поликарповна, надо мне в город, у меня лекция в полодиннадцатого начинается!

— А ты не торопись.

— В город, в город мне надо, Анна Поликарповна!

— В город? В город! — сказал Браткевич, выходя из воздуха и таинственно блестя стеклами очков. — Покиньте нас, умоляю, и не беспокойте сегодня своим присутствием. Это черт знает что: опаздывать!

А трава: ш-ш-ш-ш…

— Не торопись, Иван.

А торопиться уже и некуда, потому что опоздал Босоногов на лекцию. Ну, делать нечего, встал, огляделся:

— Давно я хотел спросить вас, Анна Поликарпова, откуда вы мне это говорите?

— Отовсюду, — шелестит трава.

— А кто вы?

— Я — все. А ты, ты — кто?

— Я? — удивляется Иван. — Я — человек.

— Так ходи же по земле, человек.

Зеленоград, Россия

Олег Голиков
Улыбка времени

— Черт побери! — Елизавета отложила ложку в сторону и посмотрела на мужа, который, несмотря на ее возглас, продолжал спокойно и неторопливо хлебать ароматный борщ.

— Представляешь, вся моя карьера под угрозой!

— Что случилось? — вяло пробормотал Леонид, ему совсем не улыбалось обсуждать проблемы жены, он хотел поскорее поужинать и уйти во вторую комнату, где, не взирая на протесты супруги, была устроена художественная мастерская. Именно там его ожидал незаконченный портрет отца, который он рисовал по памяти. Отец умер три года назад, и Леонид желал запечатлеть его таким, каким помнил. Фотографии тут не годились.