Мы уже упоминали две вполне совпадающие формулы у Булгакова и Ильфа: не надо, чтобы «баритоны» призывали «бить разруху», и не надо «бороться за чистоту», надо подметать, чистить сараи. «…Я далек от мысли, что Золотой век уже наступил… — писал Булгаков («Столица в блокноте»). — Для меня означенный рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта… с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию, поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и прочее, что уже несомненно означает рай»[95].

Борьба с разрухой, строительство, технический прогресс — все это не столько политическая, сколько экономическая, пожалуй, даже реформистская программа. А в 1923–1929 гг., когда эти мысли высказывались, они вызывали одну, вполне определенную ассоциацию — со сменовеховством. Термин этот употребляется в литературе о 1920-х гг. чрезвычайно широко и неточно. Сменовеховство — течение, возникшее среди русской эмиграции, стоявшей во время гражданской войны на стороне белых и решившей после войны признать советскую власть как власть имперскую и национальную. Вдохновлялось сменовеховство такими фигурами, как генерал Брусилов, ставший на сторону красных еще во время советско-польской войны 1920 г. Эмигранты-сменовеховцы были связаны с берлинской газетой «Накануне»; в этой же газете (имевшей и московское отделение) печатались почти все ранние рассказы и статьи М. Булгакова, которые мы упоминали; там же был напечатан и первый рассказ Е. Петрова «Уездное» («Гусь и украденные доски»). На писательской судьбе Е. Петрова (как и его брата В. Катаева, печатавшегося там же) это никак не сказалось; Булгакову же надолго был приклеен ярлык «сменовеховца». «Булгаков, Михаил Афанасьевич, беллетрист и драматург… Годы 1921–1923 жил за границей, где сотрудничал в берлинской сменовеховской газете «Накануне»…» — сообщалось в восьмом томе Большой Советской Энциклопедии[96]. Написано это было в 1927 г. в Москве во время оглушительного успеха «Дней Турбиных», и анонимный автор заметки мог бы без труда установить, что Михаил Булгаков живет и жил с 1921 г. в одном с ним городе, но стоило ли затрудняться?

А между тем Булгаков не только не считал себя сменовеховцем, но и явно отрицательно относился к этому направлению русской интеллигентской мысли. Во второй редакции «Дней Турбиных» (пьесе «Белая гвардия») один из наиболее отрицательных персонажей пьесы, Тальберг, возвращается в Киев, чтобы «переменить политические вехи» и «работать в контакте с советской властью»[97]. Не менее характерно и отношение Булгакова к А. Н. Толстому — «сменившему вехи» и вернувшемуся в Россию. В «Театральном романе» Алексей Толстой был выведен под именем «знаменитого писателя Измаила Александровича Бондаревского», чествуемого по случаю «благополучного прибытия из-за границы». Вернувшийся Измаил Александрович изо всех сил старается изобразить своих прежних собратьев-эмигрантов и заграничную жизнь как можно более омерзительными. Он описывает какого-то Кондюкова, «которого стошнило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на Шан-Зелизе… и скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опера», и описания эти вызывают у героя романа, Максудова, ощущение «какого-то ужаса в отношении Парижа»[98].

Принадлежал ли Булгаков к «внутренней эмиграции» или нет, но жил он в России, и для него, как и для других советских граждан, сотрудничество в берлинской газете имело совсем иной смысл, чем для эмигрантов. Для А. Н. Толстого печатание в «Накануне» открывало путь в Москву, для Булгакова это была возможность публиковаться за границей, т. е. не в таких узких рамках, какими уже тогда была ограничена советская печать. Отличие советских «нонконформистов» от заграничных сменовеховцев очень ясно выражено в статье писателя и этнографа Тана-Богораза в «России» — московском журнале (вскоре закрытом), где печаталась «Белая гвардия» Булгакова.

И нас называют российскими сменовеховцами, в том числе и меня. Но в том-то и дело, что мы российские, а не заграничные… — писал Тан. — Мы и заграничные меняли по-разному вехи… Оттого их сменовеховство — сладкое, как сахар. Наше — горькое, как полынь…

Советская ориентация! — Конечно, какая же иная?..

Но дальше начинается томный вздыхающий минор… Отречемся… не от старого мира, — отречемся от всех притязаний на власть. Что за чертовщина! Кто притязает на власть?..

Отречемся… отречемся от всяких притязаний на свободу! Временно, конечно, отречемся (все в нашей жизни временно)… Что ж, я готов и отречься, готов подчиниться всякому лишению свободы… Но не скрою, — особого энтузиазма во мне этот отказ не возбуждает. Покориться я готов, а проповедовать не буду…

Власти советской служите. Мы ей тоже служим… Но одно дело служить, а другое прислуживаться…[99]

Биография М. Булгакова не походила на биографию Тана-Богораза, но отношение их к заграничным сменовеховцам было сходным. Призывы принять «советскую ориентацию» вообще не имели смысла для советских граждан. Проблема признания советской власти могла существовать для эмигрантов— признать советскую власть означало для них получить советский паспорт, вернуться в СССР. Но что значили эти слова для советских интеллигентов? На власть они не притязали, жили в Советской России, печатались— по мере возможности— в советских изданиях, и как они, собственно, могли признавать или не признавать существующий режим? Признавал или не признавал Чехов режим Александра III? Он жил под ним. Ироническое отношение к «товарищам берлинцам» ощущается во всех очерках Булгакова в «Накануне».

«Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов. О нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек…»— начинается один из этих очерков[100].

Во многом сходной была и позиция Ильфа и Петрова. Они тоже изучали Москву «не из прекрасного далека», им также проблема «признания — непризнания» казалась абсурдной. О той категории писателей, к которой принадлежал А. Н. Толстой, — о преуспевающих авторах, «признавших советскую власть несколько позже Италии, но немного раньше Греции» (Т.1. c.509) и «несколько позже Англии и чуть раньше Греции» (Т. 2. С. 7), они упоминали с неизменной иронией[101]. Не стоял перед ними, как и перед Булгаковым в 1920-х гг., и вопрос об интеллигенции в его веховской и сменовеховской трактовке. Подобно Чехову и Саше Черному, они писали не об интеллигенции вообще (рассуждения такого рода любили и некоторые из их собратьев по советской литературе 1920-х гг.)[102], а об отдельных и совершенно различных представителях интеллигентных профессий. В «Двенадцати стульях» действуют инженер Треухов — строитель старгородского трамвая, инженер Щукин — жертва своей расточительной жены и инженер Брунс — стяжатель и обжора, поэт-халтурщик Ляпис и репортер-работяга Персицкий. Столь же разнообразны интеллигенты и в булгаковских рассказах: здесь и гениальный профессор Персиков, и его бесцветный ассистент «изящный джентльмен» Иванов из «Роковых яиц», и персонажи из очерков, печатавшихся в «Накануне»: вороватый «спец», «бывший присяжный поверенный», украшающий свою обширную жилплощадь портретами вождей, и рядом с ними — молодой медик-грузчик. Именно последний персонаж дает автору повод для размышления об интеллигенции: «Вот писали все: гнилая интеллигенция, гнилая… После революции народилась новая, железная интеллигенция. Она и мебель может грузить, и дрова колоть, и рентгеном заниматься»[103].

Во всем этом Ильф, Петров и Булгаков были солидарны. Однако в других вопросах между ними обнаруживались расхождения, и весьма существенные. Булгаков, Ильф и Петров вошли в литературу почти одновременно — в 1920-х гг., но люди они были очень разные и по воспитанию, и по возрасту.

Самостоятельная жизнь Ильфа и Петрова началась в годы революции; Михаил Булгаков был в это время уже взрослым человеком с врачебным дипломом и практикой. В какой-то степени отношение к дореволюционному прошлому определяло различие в общественной позиции Булгакова и Ильфа с Петровым. Говоря о том, что обстоятельства детства и юности отделяли Булгакова «не только от революционно, но и от либерально-мыслящей интеллигенции», М. О. Чудакова придавала важное значение тому, что в «…его духовном багаже не было тех иллюзий, которые могли быть поколеблены текущими событиями»[104]. Значит ли это, однако, что идеалом Булгакова было возвращение к прошлому, к «блестящему, пышному» 1913 г.? Первая статья Булгакова, напечатанная на деникинском Северном Кавказе и ставшая теперь известной, позволяет как будто дать положительный ответ на этот вопрос. Булгаков осуждал в ней не только «безумство дней октябрьских», но и «безумство мартовских дней» (Февральскую революцию) и мечтал только о том, чтобы герои-добровольцы вырвали «из рук Троцкого… русскую землю»[105]. Но он писал эти слова в 1919 г., вскоре после революции и через шесть лет после «блестящего, пышного года». Сохранил ли писатель такое мироощущение впоследствии?