Если мы хотим регулировать печать и таким способом улучшать нравы, то должны поступать так же и со всеми увеселениями и забавами, — со всем, что доставляет человеку наслаждение. В таком случае нельзя слушать никакой музыки, нельзя сложить или пропеть никакой песни, кроме серьезной дорической. Нужно установить наблюдателей за танцами, чтобы наше юношество не могло научиться ни одному жесту, ни одному движению или способу обращения, кроме тех, которые эти наблюдатели сочтут приличными. Об этом именно и заботился Платон. Понадобится труд более двадцати цензоров, чтобы проверить все лютни, скрипки и гитары, находящиеся в каждом доме;

причем разрешение потребуется не только на то, что говорят эти инструменты, но и на то, что они могут сказать. А кто может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые нежность нашептывает в укромных уголках? Следует также обратить внимание на окна и балконы; это — самые лукавые книги, с опасными иллюстрациями. Кто запретит их? — Разве двадцать цензоров? Равным образом в деревнях должны быть свои надсмотрщики за тем, что рассказывают волынка и гудок, а также — какие баллады и гаммы разыгрывают деревенские скрипачи, ибо они — «Аркадии» и Монтемаиоры поселян[25].

Далее, за какой национальный порок более, чем за наше домашнее обжорство, идет о нас повсюду дурная слава? Кто же будет распорядителем наших ежедневных пиршеств? И что нужно сделать, чтобы воспрепятствовать толпам людей посещать дома, где продается и обитает пьянство? Наше платье также должно подлежать цензуре нескольких рассудительных портных, чтобы придать ему менее легкомысленный покрой. Кто должен наблюдать за общением нашей мужской и женской молодежи, собирающейся вместе по обычаям нашей страны? Кто установит точную границу, дальше которой нельзя идти в разговорах и мыслях? Наконец, кто запретит и разгонит всякого рода вредные сборища и дурные компании? Все названные вещи будут и должны быть; но как сделать их наименее вредными и соблазнительными, в том и состоит государственная мудрость.

Удаляться из этого мира в область атлантидской и утопийской политики, которых никогда нельзя применить на деле, не значит улучшать наше положение; напротив того, надо уметь мудро управляться в этом мире зла, куда, помимо нашей воли, поместил нас Господь. В этом отношении принесет пользу не платоновская цензура книг, которая необходимым образом влечет за собой и разного рода другие цензуры, без всякой пользы выставляющие нас на посмешище и утомляющие нас, а те неписаные или, по крайней мере, непринудительные законы добродетельного поведения, религиозного и гражданского воспитания, которые Платон там же называет узами, скрепляющими государства, опорой и поддержкой всякого писаного закона. Именно этим законам и принадлежит главное место в подобных делах, от цензуры же тут легко уклониться. Безнаказанность и нерадивость без сомнения гибельны для государства, но в том и состоит великое искусство управления, чтобы знать, где должен налагать запрет и наказание закон, а где следует пользоваться лишь убеждением.

Если бы каждое как хорошее, так и дурное действие зрелого человека подлежало наблюдению, приказанию и побуждению, то чем была бы тогда добродетель, как не одним названием, какой ценой обладали бы тогда хорошие поступки, какой благодарности заслуживали бы рассудительность, справедливость и воздержанность?

Многие сетуют на Божественное Провидение за то, что оно попустило Адама согрешить. Безумные уста! Если Бог дал ему разум, то Он дал ему и свободу выбора, ибо разум есть способность выбора; иначе он был бы просто автоматом, наподобие Адама в кукольных комедиях. Мы сами не уважаем такой покорности, такой любви или щедрости, которые совершаются по принуждению; поэтому Бог и оставил ему свободу, поместив предмет соблазна почти перед глазами; в этом и состояла его заслуга, его право на награду, на похвалу за воздержание. Ради чего Бог создал внутри нас страсти и удовольствия вокруг нас, как не для того, чтобы они, надлежащим образом умеренные, стали составными частями добродетели?

Плохим наблюдателем человеческих дел является тот, кто думает удалить грех, удалив предмет греха; ибо, не говоря уже о том, что грех — огромная масса, растущая во время самого ее уничтожения, если даже допустить, что часть его на время может быть удалена от некоторых людей, то все же не от всех, когда дело идет о такой универсальной вещи, как книги; если же это и будет сделано, то сам грех останется неизменным. Отнимите у скупца все его сокровища и оставьте ему один драгоценный камень, вы все же не избавите его от алчности. Изгоните все предметы наслаждения, заприте юношей при строжайшей дисциплине в какой-нибудь монастырь, вы все же не сделаете чистым того, кто не пришел таким: столь велики должны быть осторожность и мудрость, необходимые для правильного решения этого вопроса. Но предположим, что мы изгоним таким способом грех; тогда мы изгоним в той же мере и добродетель, ибо предмет у них один и тот же: с уничтожением последнего уничтожатся и они оба.

Это доказывает высокий промысел Господа, который хотя и повелевает нам умеренность, справедливость и воздержанность, тем не менее, ставит перед нами, даже в избытке, все возможные предметы для наших желаний и дает нам склонности, могущие выйти из границ всякого удовлетворения. Зачем же нам в таком случае стремиться к строгости, противной порядку, установленному Богом и природой, сокращая и ограничивая те средства, которые при свободном допущении книг послужат не только к испытанию добродетели, но и к постижению истины? Закон, стремящийся наложить ограничение на то, что, не поддаваясь точному учету, тем не менее, может способствовать как добру, так и злу, было бы справедливо признать несостоятельным законом. И если бы мне надо было сделать выбор, то я предпочел бы самое незначительное доброе дело во много раз большему насильственному стеснению зла. Ибо Бог, без сомнения, гораздо более ценит преуспеяние и совершенствование одного добродетельного человека, чем обуздание десяти порочных.

И если все то, что мы слышим или видим, сидя, гуляя, путешествуя или разговаривая, может быть по справедливости названо нашими книгами и оказывает такое же действие, как и печатное слово, то, очевидно, запрещая одни лишь книги, закон не достигает поставленной им себе цели. Разве мы не видим, как печатается — и притом не раз или два, а каждую неделю, о чем свидетельствуют влажные листы бумаги — и распространяется между нами, несмотря на существование цензуры, непрерывный придворный пасквиль на парламент и наш город[26]? А между тем именно в этом случае Постановление о цензуре и должно было бы, по-видимому, оправдать себя. Если бы оно тут применялось, скажете вы. Но поистине, если применение Постановления оказывается невозможным или беспомощным теперь, в этом частном случае, то почему оно будет успешнее потом, по отношению к другим книгам? Таким образом, если Постановление о цензуре не должно быть тщетным и бессильным, вам предстоит новый труд, Лорды и Общины, — вы должны запретить и уничтожить все безнравственные и нецензурные книги, которые уже были напечатаны и опубликованы; вы должны составить их список, чтобы каждый мог знать, какие из них дозволены и какие нет, а также должны отдать приказ, чтобы ни одна иностранная книга не могла поступать в обращение, не пройдя через цензуру. Такое занятие возьмет все время у немалого числа надсмотрщиков, и притом людей не обычных. Существуют также книги, которые отчасти полезны и хороши, отчасти вредны и пагубны; опять потребуется немалое число чиновников для очищения книг и исключения из них вредных мест, чтобы не пострадала Республика Наук.

Наконец, если число подобных книг будет все увеличиваться, то вы должны будете составить список всех тех типографов, которые часто нарушают закон, и запретить ввоз всех книг, печатаемых подозрительными типографиями. Словом, чтобы ваше Постановление о цензуре был точно и без недостатков, вы должны его совершенно изменить по образцу Тридента и Севильи, что, я уверен, вы погнушаетесь сделать.

Но даже и допустив, что вы дошли бы до этого — от чего сохрани вас Бог — то все же Постановление о цензуре было бы бесполезно и непригодно для цели, к которой вы его предназначаете. Если дело идет о том, чтобы предотвратить возникновение сект и расколов, то кто же настолько несведущ в истории, чтобы не знать о многих сектах, избегавших книг как соблазна и тем не менее много веков сохранивших свое учение в неприкосновенности, только лишь путем устного предания? Небезызвестно также, что христианская вера (ведь и она была некогда расколом!) распространилась по всей Азии прежде, чем какое-либо из евангелий и посланий было написано. Если же дело идет об улучшении нравов, то обратите внимание на Италию и Испанию: сделались ли эти страны хоть сколько-нибудь лучше, честнее, мудрее, целомудреннее с тех пор, как инквизиция стала немилосердно преследовать книги?