– Когда вы будете?

Я посмотрела на себя критически оценивающим взглядом и сказала: «Не знаю, но постараюсь как можно быстрее!»

– Вы уж постарайтесь, пожалуйста… – настойчиво-жалобно попросил он.

«Из Дали в Рубенса! Это серьёзно…» – подумала я и открыла кошелёк, чтобы посмотреть, хватит ли мне денег на новое платье.

Решив, что хватит, я отправилась в магазин.

В своей жизни женщины я была сорокадвухлетней брюнеткой с длинными прямыми волосами и чёрными обжигающими глазами. У меня была смуглая кожа, тощее тело и маленькая грудь. Я носила длинные платья разных цветов, модели – халат на деревянных пуговицах, хлопковые спортивные трусики-бикини белого цвета с вечно рваной резинкой, которые висели на моих костлявых бёдрах, словно мне было семь, а не сорок два года, и сандалии без каблуков. Я грызла ногти, правда, лишь на ногах. Для этого посещала занятия по йоге. Ездила я на «Mini Cooper» жёлтого цвета с правым рулём, разукрашенным в красные, белые, голубые и розовые цветочки. Я предвидела будущее и работала психиатром в психиатрической больнице. Малка Шатовна Тэвэль – доктор психиатрии, как было написано на моих визитных карточках. Хорошо, что их никто никогда не читал, потому как моим пациентам было, в общем-то, всё равно, как меня зовут, а их родственники забывали про них и про меня в тот момент, когда вприпрыжку покидали здание больницы, оставив своих сумасшедших родственников на попечение странной врачихи со странным именем, которое звучало прямо-таки как приговор к сумасшествию.

Моя работа обуславливалась тем, что мой дар предвиденья был мне настолько отвратителен, что зарабатывать на нём деньги я не хотела, а забыть про него не могла. Когда я ходила по улицам и случайно сталкивалась взглядом с человеком, его будущее проносилось у меня в голове, словно скоростной автомобиль по трассе, и при этом всегда я попадала под колёса. Всё было настолько ужасно, даже если события были не ужасными, что мне хотелось, чтобы моя голова взорвалась, и больше я ничего и никогда не видела.

Способность предвидеть будущее была у меня с детства. Я ещё не умела ходить, говорить, есть, пить и выполнять другие важные для человеческой жизнедеятельности функции, но я уже умела видеть будущее других людей. Самое неприятное в этом процессе было то, что видела я будущее их глазами. Я словно вселялась в души других людей и смотрела с ними познавательно-просветительский фильм про героев их тел, которые страдали, рыдали, плакали, бились в истериках, стенали, испражнялись ненавистью к окружающей действительности и упивались жалостью к себе. Даже если в их будущем не происходило ничего ужасного, человеческие души, настроенные на вечные муки, запоминали в своём будущем лишь всё негативное, страшное, ужасное и отвратное. И так и жили в ожидании всеобъемлющего личного апокалипсиса, который сваливался на них каждую секунду их жизни, даже в виде самой благой вести…

– Ах, и так плохо, а ведь будет-то ещё хуже! – причитала моя мама, поглаживая своей рукой меня по щеке, когда я утром уходила в школу.

– Пока, мамочка! – говорила я и убегала быстрее прочь от нависшей надо мной смертельной опасности, несмываемого ярко-красного, пронявшего прокисшей помадой поцелуя, угрожавшего запечатлеться вечным клеймом на моём лбу.

Я выходила из дома и старательно тёрла правую щеку, на которой, кажется, и по сей день остались рытвины от «царапок», как называла моя мама маленькие острые заусенцы на своих руках. Руки моей мамы были цвета старого, настоявшегося, неочищенного подсолнечного масла в огромной тусклой стеклянной бутылке, которая стояла на нашей длинной кухне коммунальной квартиры. Руки моей мамы пахли маслом и пирожками, которые ежедневно жарились, парились, варились и ещё как-то делались в огромной сковородке, заполненной шипящим маслом из большой стеклянной бутылки. Пирожки были маленькие, жирные, с них капало масло, оставляя неизгладимые следы как на одежде, так и в памяти. В пирожках было очень мало начинки, но та, что была, обозначалась в виде мяса, капусты или риса. Но вот теста в пирожках было очень много. Впрочем, в моём сознании остался лишь вид, но никак не вкус данных пирожков, потому как пробовала я их, наверное, лишь однажды, после чего тошнило меня дня три; мама решила, что пирожки мне, пожалуй, больше давать не надо. В сожалению (хотя не знаю, насколько сожалеет он сам), моему старшему братику Мотечке повезло меньше – мама и по сей день кормит его своими пирожками, проживая с ним в соседних квартирах где-то в районе религиозного квартала Иерусалима.

Руки моей мамы были сухие, как пергаментная бумага, несмотря на то, что они пребывали постоянно измазанными жирным подсолнечным маслом, и измятые глубокими морщинами. У неё были тонкие кисти и тонкие длинные пальцы с широкими фалангами из-за с каждым годом ухудшающегося артрита. Несмотря на постоянные боли, мама целыми днями играла на огромном старом белом рояле, стуча по его пожелтевшим от старости «зубам» своими больными пальцами. Рояль был весь исколот и истыкан булавками, потому что соседи использовали его в качестве большой подушечки для иголок из-за тупой тихой злости к моей маме, которую они почему-то не могли выразить вслух. Наверное, в них говорил страх их предков, которые были убеждены, что наши предки должны были обязательно воровать их младенцев и запекать в пирожки, которые постоянно подгорали, пока моя мама играла Моцарта, Шопена или, не дай Бог, этюды Черни.

Рояль издавал чудовищные предсмертные звуки надрывающихся струн, мама играла, пирожки шипели…

– Гила, Гила, у тебя снова пирожки горят! – кричала маме из кухни соседка, тётя Люся, большая женщина в засаленном махровом халате красного цвета и бледно-розовой ночной сорочке, которую она никогда не снимала. От неё пахло мочей и сладкими протухшими духами, у неё были опухшие больные ноги и кривые пальцы. Поскольку она на могла подобрать себе обувь, она ходила в тапочках с вырезанными впереди дырочками для пальцев, откуда виднелись её скрючившиеся по-птичьи, длинные грязные когти, которые она не могла подстричь в связи с объёмностью своего бюста.

Моя мама играла Моцарта.

– Ёб твою мать, Гилка, жидовская сука! – кричала тётя Люся из кухни блаженным матом. – Опять эта глухая ничего не слышит!

Мама играла Моцарта, пирожки догорали.

У моей мамы были широкие, коротко стриженые ногти, которые она красила ярко-красным лаком. Лак стирался практически сразу, потому что она либо стучала пальцами по роялю, либо защипывала тесто на пирожках, поэтому и без того короткие ногти казались ещё короче.

– Гила, да подойдёшь ты наконец или нет?! – орала из кухни тётя Люся, задыхаясь от исходящей к небесам души пирожков, заполонившей за неимением естественного выхода всё пространство длинной кухни.

Мама игра Моцарта. Тётя Люся сама шла снимать сгоревшие пирожки с плиты.

Руки моей мамы…

Я предвидела будущее всех людей, с кем сталкивалась взглядами, всех, лишь своего будущего я не могла предвидеть…

Сумасшедшие. Они не концентрируют всё негативное, что с ними будет, и не воплощают его в будущем, оттого их будущее их глазами красивое и прекрасное. Оно всё – словно купание в облаках, катание на радуге на санках, омовение в говорящем озере, прогулки с ангелами по паркам с деревьями-великанами. Сумасшедшие потому и сумасшедшие, что их души, в отличие от нормальных людей, видят их будущее в позитивном ключе, а не в негативном, наверное, поэтому они и считают себя всемогущими богами и умирают счастливыми. Впрочем, мою теорию насчёт сумасшествий вы можете почитать в моей диссертации, которую я защитила несколько лет назад (после неё меня чуть не отправил на «заслуженный отдых»).

Я очень люблю моих сумасшедших, пожалуй, это самые нормальные люди, с которыми я когда бы то ни было общалась. Да, ещё можно упомянуть покойников, но это в другой моей жизни, это там, где я маэстро Олам Гехинимский, а не психиатр Малка Шатовна Тэвэль, и там у меня есть мои любимые мертвецы – тоже, доложу я вам, очень милые субстанции. Здесь же я общаюсь с сумасшедшими.

Как-то к нам в больницу, как в одну из самых богатых клиник, по причине некоторой нашей деятельности (какой, я вам уже намекала) перевели одну сумасшедшую. Она разоряла все больницы своим поведением. В связи с ее шаманской деятельностью, на неё тратились огромный государственные средства. Больная, как считалось (но хочу сразу же обозначить, что так я называю своих подопечных лишь под давлением коллектива, но никак не по своим собственным убеждениям, сама я их назвала бы «коллегами»), – Анна Дмитриевна, шаман не по рождению, но по воле случая, то есть одной старой шаманки, ещё в юности (в связи с чем Анна Дмитриевна и была помещена в психиатрическую лечебницу в возрасте пятнадцати пяти лет своим братом) вместо бубна и ритуальных танцев использовала свою одежду. То есть не свою, а казённую, больничную, чем и разоряла государство. Общалась с духами и путешествовала по мирам Анна Дмитриевна, обменивая ценные знания на клочки одежды, которые она отрывала и, связывая маленькими узелочками, разбрасывала духам. Духи, забирая дары, рассказывали ей, куда убежали души больных и что есть в других пространствах.